Конечно, о “Левушке” (Льве Александровиче) Бруни, замечательном художнике и обаятельнейшем человеке по отзывам всех, кто его знал. Помню, очень хорошо Н. Я. отозвалась об Иване Александровиче Аксёнове, когда я поделилась своими впечатлениями от его книги “Пикассо и его окрестности”, мною тогда прочитанной. Я о нем почти ничего не знала, а он меня очень заинтересовал. Но Н. Я. была, как всегда, лаконична, сказав только, что он был замечательной крупной личностью. Зато рассказала, как его жена Сусанна Мар встретила ее в Гослитиздате, когда после многолетнего перерыва она появилась в Москве: “Сусанна бросилась ко мне с объятиями и радостными воплями при настороженном молчании присутствующих”. Такое запоминается.
Однажды у нас возник разговор о Хлебникове, которым я особенно увлекалась в ранней молодости. Она сказала, что Мандельштам его очень ценил. Далее последовал рассказ о том, как вскоре после Гражданской войны Хлебников, вернувшийся из своих странствий по Азии, оказался в голодной и холодной Москве без жилья и пайка: его забыли включить в какие-то писательские списки, кажется, составлявшиеся во вновь организованном Союзе писателей под председательством Н. А. Бердяева. Беспомощный в житейских делах Хлебников оказался в бедственном положении, и Мандельштамы пригласили его столоваться у них. Где он жил, они не знали. Но каждый день Хлебников регулярно приходил к ним “на обед”. На мой вопрос, о чем же говорили Мандельштам с Хлебниковым – два таких поэта? – Н. Я. ответила, что он приходил, молча садился за стол, молча съедал предложенную пищу и, не сказав ни единого слова, уходил. При этом она с удовольствием отметила, что никто из них не испытывал ни малейшей неловкости, – настолько его всегдашняя погруженность в себя выглядела естественно.
Как-то раз, не помню, в какой связи, Н. Я. благосклонно отозвалась о Владимире Нарбуте, человеке прихотливой биографии и трагической судьбы (погиб в ГУЛАГе). Его поэзию она оценивала не слишком высоко, но принимала. М. Зенкевича она назвала “случайной фигурой среди «акмеистов»”.
Из людей, встреченных в более поздние годы, Н. Я. при мне неоднократно упоминала Александра Александровича Любищева, крупного биолога, работавшего над проблемами номогенеза и ярого антилысенковца. Они познакомились и сдружились, когда Н. Я. преподавала в ульяновском педвузе, читая историю английской грамматики. Она считала его интересным, оригинальным мыслителем и прекрасным человеком, всегда готовым поддержать гонимых советской властью. Например, Нину Алексеевну Кривошеину и четырнадцатилетнего Никиту, оставшихся после ареста Игоря Александровича Кривошеина, вернувшегося в 1947 году из Франции на Родину и обвиненного, кажется, в покушении на Сталина.
Однажды я ей рассказала, что коллекционер Г. Д. Костаки “откопал” очень интересного, полузабытого художника – Климента Редько, скупив у его вдовы целый ряд абстрактных полотен, а также большую ошеломившую всех картину “Восстание” (1925). Она представляла собой довольно зловещую “формулу” коммунистической утопии со всеми ее атрибутами: фантастическим “новым” миром, напоминавшим концлагерь, и полной “иерархией” вождей, начиная с большой фигуры Ленина, поменьше Троцкого и кончая еще совсем маленьким Сталиным.
Н. Я. с интересом слушала. Редько оказался ее большим другом еще с киевских времен.
Конечно, я в нее вцепилась с вопросами. Но она в своей телеграфно-пунктирной манере только “отпечатала”: “Климент – художник и стоящий человек”. Ничего более подробного я от нее не добилась, кроме краткого рассказа о том, как они сидели на Тверском бульваре после его возвращения из-за границы (он был несколько лет во Франции) и он рассказывал о Париже. Тогда она еще была художницей и пыталась работать. Наверное, это было, когда Мандельштамы жили в Доме Герцена.
Жалею, что не расспрашивала Н. Я. о ее киевском периоде, когда она училась в студии Александры Экстер, дружила со своими однокашниками – С. Юткевичем, И. Рабиновичем, Г. Козинцевым и др. Я, чувствуя ее усталость от “прошлого”, да и в силу своей нерасторопности редко умела задать “хороший” вопрос. (Между прочим, как мне стало известно, Н. И. Харджиев сумел уговорить ее написать об этом периоде воспоминания. Они хранились в его архиве, вывезенном в Амстердам, а частично в переданном из таможни в РГАЛИ. Но это было, по-видимому, достаточно давно.)
Теперь же она по возможности избегала предаваться развернутым устным воспоминаниям, отделываясь обычно двумя-тремя фразами. Помню, что как-то при мне к ней пришел юный Саша Парнис с разными вопросами о школе Александры Экстер. Но как он ни бился, она только отмахивалась рукой от его вопросов. Было прямо-таки жалко видеть, как его исследовательский энтузиазм натолкнулся на ее полное безразличие к своему прошлому.