Я была на начальном этапе исследования творчества поэта Марины Цветаевой, которая эмигрировала в 1922-м и, вернувшись в СССР из Франции в 1939-м, покончила с собой в 1941 году. Советская идеология ее категорически не принимала. В этот период “политических заморозков” трудно было понять, почему советский комитет по обмену с США одобрил мое предложение об изучении ее стихов, архивов и рукописей. Может быть, это и было начало темы “это нелогично”?
Для молодых американских славистов того времени командировка в Советский Союз была
Должна признаться, что тогда меня больше всего беспокоили такие типичные для аспирантки вопросы, как то: знаю ли я о Марине Цветаевой достаточно много? Видно ли другим, как я только лишь стараюсь понять Цветаеву и что я толком не знаю даже то, как мне начать писать диссертацию? Все эти “тревоги” оказались, однако, напрасными.
С другой стороны, во мне росло восхищение от того, что я далеко от дома (одиннадцать часов полета), что письма шли медленно и что международный звонок надо было заказывать аж за три дня вперед. Я была самостоятельной! я была свободной! И я понимала иронию того, что я нашла свою свободу в стране, где свободы практически не существовало.
До моего отъезда из США профессор Кларенс Браун, специалист по сравнительному литературоведению и Мандельштаму, дал мне телефонный номер Надежды Яковлевны. Он хотел помочь мне; кроме того, благодаря моему доступу к дипломатической почте в американском посольстве, это давало ему линию связи с Надеждой Яковлевной. С момента, как я прилетела в Москву, и зная, что комнаты иностранных студентов в МГУ регулярно обыскивали, я держала это письмо в сумке, которая всегда была со мной.
Через пару недель после моего приезда в Москву я позвонила Надежде Яковлевне (из телефонной будки, а не из университета). В тот же вечер она пригласила меня к себе. Ее маленькая однокомнатная квартира была полна народу. Она сказала только: “Я вас ждала”, и открыла письмо. Потом представила нескольким людям и к концу вечера, когда я собралась уходить, сказала: “Позвоните мне”.
Я позвонила ей месяц спустя, не желая мешать знаменитой писательнице, человеку со столь многими обязательствами и делами. Когда она подняла трубку и узнала мой голос, то сказала с беспокойством: “Где же вы были? Почему не звонили? Никто не знал, куда вы пропали. Я не могу вам звонить
Я совсем не была занята. За всё это время успела всего лишь получить читательский билет в Библиотеку им. Ленина и разрешение пользоваться книгами библиотеки МГУ. (На просьбу пользоваться архивами Цветаевой разрешение пришло за неделю до моего отъезда.)
Я также успела встретиться с моим “руководителем” – главой кафедры литературы МГУ, человеком лет пятидесяти, толстым, с красным лицом и маленькими, как пуговицы, глазами. Я с ним поздоровалась с радостной американской улыбкой и сказала, что очень рада быть в МГУ и изучать поэзию Марины Цветаевой – великого русского поэта. Его лицо стало еще более красным. Когда я спросила, какие классы или семинары он бы мне посоветовал посещать, он гаркнул в ответ, что “никаких классов посещать не надо!”. В его голосе была почти угроза, и я ушла, ошарашенная его реакцией. Ведь я получила стипендию именно для того, чтобы здесь заниматься, и когда я вернусь домой, то должна отчитаться именно о своих занятиях. Этот отказ показался мне кошмаром. Много лет спустя, думая об этом, я поняла, что, возможно, и я была для него кошмаром – улыбающаяся американка, якобы аспирантка, сидящая у него в кабинете и желающая обсуждать с ним стихи поэта белогвардейцев[823]
.