А Н. Я., наезжая в Москву два раза в месяц и всякий раз не более чем на пару дней (дольше было бы уже рискованно), первым делом шла в эту справочную. Из полученных там ответов она знала и о переводе Мандельштама с Лубянки в Бутырку (“Ося переменил квартиру”[123]
), и об отправке его эшелона (“Оси нет в Москве”). Возможно, что однажды ей удалось раздобыть и адрес пересыльного лагеря, мимо которого Мандельштам не проехал бы, и тогда она отправила ему в лагерь письмо[124].В Москве Н. Я. приходилось многое сносить, но едва ли не самым тяжелым для нее было насильственное “общение” с близкими, особенно с братом и невесткой. “Мне гораздо легче одной, – писала она Кузину. – Одна я как будто с Осей. Не так остра разлука. ‹…› Любой разговор в Москве «вообще» или «об искусстве» (чего не переношу до слез) ощущается, как измена”[125]
.Но Москва была и оставалась необходимостью. В каждый приезд Н. Я. понемногу редела мандельштамовская библиотека, чем, собственно, и оплачивалось струнинское жилье. Когда раритеты закончились и жить окончательно стало не на что, пришло понимание того, что нужно искать и находить иные, более надежные способы пропитания и существования.
Иными словами – подумать о работе и зарплате. “Хозяин мой был текстильщиком, хозяйка – дочь ткачихи и красильщика тканей. Они очень огорчались, что я тоже впрягусь в эту лямку, но выхода не было, и когда на воротах появилось объявление о наборе, я нанялась в прядильное отделение. Работала я на банкоброшальных машинах, которые выделывают «ленту» из «сукна». По ночам я, бессонная, бегала по огромному цеху и, заправляя машины, бормотала стихи. ‹…› Восемь ночных часов отдавались не только ленте и сукну, но и стихам”[126]
.С 30 сентября по 11 ноября 1938 года она проработала тазовщицей прядильного комбината “5-й Октябрь” в городе Струнино Владимирской области. Знай себе подставляй жестяные “тазы” под размолотую белоснежную вату-сукно, лентой вылезающую из банкоброшальных машин. Оплата повременная – 4 р. 25 коп. в день[127]
, месячный заработок – между 115 и 200 рублями.Струнино стало для Н. Я. опытом погружения в рабочую среду и самой настоящей солидарности трудящихся: “Относились ко мне хорошо, особенно пожилые мужчины. Иногда кто-нибудь заходил ко мне в цех и протягивал яблоко или кусок пирога: «Ешь, жена вчера спекла». В столовой во время перерыва они придерживали для меня место и учили: «Бери хлёбово. Без хлёбова не наешься». На каждом шагу я замечала дружеское участие – не ко мне, а к «стопятнице»…”[128]
.Работа многое изменила в образе жизни Н. Я. 10 октября она признавалась Кузину: “…Я живу неподвижно. До сих пор жила своей бедой – мыслями об Осе. Сейчас меня разлучила работа с моим горем – единственным моим достоянием”.
По контрасту с конкретными московскими родственниками далекий и всё же немного абстрактный Кузин становился всё ближе и всё насущнее.
“Милый Борис! ‹…› Я знаю, что вы единственный человек, который разделяет мое горе. Спасибо вам, друг мой, за это”[129]
. Или: “После Оси вы мне самый близкий человек на свете”[130].Упомянутая уже тема личной встречи – в Струнине ли, в Шортанды ли – поселилась в переписке с сентября. 20 сентября: “Что касается до моего приезда – я конечно приеду. Но когда? Сейчас я буду ждать письма[131]
. Думаю, что не дождусь. Через сколько времени я поверю в то, что его не будет? Просто не представляю…”[132] А вот из письма от 14 октября: “Я к Вам обязательно приеду. ‹…› По всей вероятности, это будет в апреле. ‹…› Я боюсь, что мы никогда не увидимся. И я боюсь встречи. Ведь мы оба, наверное, стали другими за эти годы. Мы не узнаем друг друга”[133].22 октября она написала свое последнее письмо мужу. Но – отчаявшись – не отправила его.
Настроением и стилистикой письмо это[134]
словно бы часть ее переписки с Кузиным – переписки, некогда столь привычной и столь дорогой всем трем корреспондентам.На ноябрьские праздники Н. Я. ездила в Москву. Вернулась в Струнино, по-видимому, только в четверг, 9 ноября[135]
, ибо занаряжена была в ночную смену.В ту же ночь, а может быть, и в пятницу (впрочем, не исключена и суббота) в цех вошли “…двое чистеньких молодых людей и, выключив машины, приказали мне следовать за ними в отдел кадров. Путь к выходу – отдел кадров помещался во дворе, в отдельном здании – лежал через несколько цехов. По мере того как меня вели по цехам, рабочие выключали машины и шли следом. Спускаясь по лестнице, я боялась обернуться, потому что чувствовала, что мне устроили проводы: рабочие знали, что из отдела кадров нередко увозят прямо в ГПУ.
В отделе кадров произошел идиотский разговор. У меня спросили, почему я работаю не по специальности. Я ответила, что у меня никакой специальности нет. ‹…› Чего от меня хотели, я так и не поняла, но в ту ночь меня отпустили, быть может, потому, что во дворе толпились рабочие. Отпуская меня, спросили, работаю ли я завтра в ночную смену, и приказали явиться до начала работы в отдел кадров. Я даже подписала такую бумажку…”