Надежда Мандельштам в эвакуации, в Ташкенте, куда Анна Ахматова помогла ей приехать, “вырвала для нее пропуск”, преподавала английский язык – сначала в Центральном доме художественного воспитания детей, тоже эвакуированном в Ташкент, а потом перешла в САГУ, Среднеазиатский государственный университет, и тут всплыло, что у нее, преподавательницы кафедры иностранных языков, нет высшего образования! Увольнение казалось неизбежным. С большим трудом, с помощью деятельных доброжелателей, удалось выхлопотать разрешение министра держать экстерном экзамены по программе филологического факультета. Надежда Яковлевна, сменив учительский стол на студенческую скамью, прилежно занималась и успешно сдавала один предмет за другим, пока накануне государственного экзамена не рассорилась вдрызг со Звегинцевым, в ту пору заведующим кафедрой языкознания, а тот вкатил ей “неуд” за письменную работу по английскому языку, ее основному предмету.
Каждый, кому приходилось преподавать, знает, что граница между проходным и непроходным баллами чаще всего зыбка и подвижна, и у экзаменатора почти всегда есть возможность выбора. Почему выбор Звегинцева в таком судьбоносном случае оказался столь жестоким? Он не мог не знать имени Мандельштама и судьбы его вдовы. Слишком просто было бы объяснить такой поступок раздражением, обидой. Правда, знавшие Звегинцева вспоминают, что был он обидчив, подозрителен и тоже грешил пристрастностью, но уж слишком мелко для ученого: сводить с коллегой счеты на таком необычном, “аварийном” экзамене! Естественно, приходит на ум, что он так поступил не по своей доброй (в данном случае злой) воле, а по принуждению.
Экзамен после еще более трудных хлопот удалось пересдать, диплом Н. Я. получила, но Владимир Андреевич Звегинцев с тех пор внушал ей ужас и отвращение.
В письмах к Сергею Бернштейну, как и в переписке с Борисом Кузиным, мы встречаем не совсем знакомую, точнее, совсем незнакомую нам Надежду Мандельштам: Надежду Мандельштам, которая умеет извиняться, объясняться, оправдываться; ту, что откровенно жалуется на людей и на судьбу и просит о помощи; донельзя самокритичную, неуверенную в себе и постоянно собой недовольную… Непримиримая, грозная, всех на свете прижизненный судия, “Мандельштамиха” с ее мужской хваткой и жесткостью, предстает иным существом: женственной, растерянной и робкой, сомневающейся и беспомощной, испуганной (хочется даже сказать: трепещущей), которая нуждается в утешении, в добром друге, в мужской руке, на которую могла бы опереться, и ищет ее там, где знает, что нет, здесь не откажут. Еще одно свидетельство того, что на дне обожженной души таились доброта и мягкость, которые лишь ждали повода подняться на поверхность и выплеснуться наружу.
За долгие годы общения с ней мне довелось лишь однажды уловить в ее голосе и заметить в ее взгляде нежность: в тот миг, когда она протянула мне листок-завещание, передававшее в мои руки право распоряжаться архивом Мандельштама, да и то я потом придирчиво себя проверяла: не помстилось ли? А тут их полно – добрых слов, нежных слов: “Я очень по вас скучаю”, “Я часто скучаю по вашей рыжей бороде (и черной шапочке)”, “Я вас очень люблю, и я очень хочу, чтобы вы были таким, как вы есть” – к адресату, вплоть до совсем уж непредставимого в ее устах “целую ручки” в адрес моих родителей! Притом она знает, что пишет “в пространство”: ей известна злосчастная привычка Сергея Бернштейна отвечать далеко не на каждое из полученных им писем (тут, я думаю, имела место не небрежность, а присущее С. Б. и сильно вредившее ему, а в иных случаях – даже губительное стремление к совершенству, заставлявшее его откладывать ответ на письмо, как и публикацию законченной статьи, “на потом”, чтобы сделать это не спеша, в подходящую минуту, в подходящем расположении духа и, согласно его требованиям к себе, создать близкий к совершенству образец эпистолярного искусства; свободная минута при его занятости и медлительности не находилась, требуемое расположение духа не возникало, “потом” превращалось в “никогда”, а тем временем наступали спасительные каникулы, Надежда Яковлевна приезжала в Москву и взбиралась по выщербленным каменным ступеням, с каждым годом становившимся всё более крутыми, на четвертый этаж дома № 11 по Столешникову переулку прежде, чем предполагаемый шедевр являлся на свет).
Если не считать кое-где разбросанных – и вполне заслуженных – шпилек-упреков по поводу предполагаемых не-ответов на них, письма Надежды Мандельштам к Бернштейну исполнены добрых чувств, сердечности, благодарности по отношению к адресату и его близким и к другим, близким самой Н. Я. личностям. Кроме того, мы узнаем в ее лице серьезного, независимо мыслящего лингвиста, для неспециалистов это наименее известная ипостась ее личности.
9 октября 1950 г., ульяновск
Дорогой Сергей Игнатьевич!