В Третьем рейхе политические инструкции дипломатам практически неизвестны. Весьма показательно, что Риббентроп категорически запрещал включать в дипломатические сообщения какие-либо замечания совещательного или дискуссионного характера. Даже из совершенно частных записей того периода ясно, что их авторы боялись гестапо, и такие записи часто составлялись с явной целью ввести в заблуждение этот орган. Иронию – одно из лучших средств сопротивления диктатуре – нередко применяли для того, чтобы скрыть то, что боялись высказать буквально. В связи со всем сказанным существовала опасность, что подобные публикации могли скорее затуманить историческую правду, чем открыть ее. В конце концов я воздержался от участия в данной работе.
Тогда в марте 1947 года меня привезли в Нюрнберг как «добровольного свидетеля», где я был допрошен (к моему удивлению) американскими должностными лицами, в основном эмигрантами из Германии. Они спрашивали о некоторых документах, найденных в архивах министерства иностранных дел. Я никак не мог понять, в качестве кого меня привлекли – как возможного обвиняемого или только как свидетеля. В частности, они пытались доказать, что я был подстрекателем войны, даже принимал участие в разграблении Франции и, как член СС, участвовал в преступлениях, связанных со службой безопасности СС (СД) и так далее. Прежде всего суд интересовали документы, в которых говорилось об обращении с евреями в Третьем рейхе.
Случившееся представляло попытку вменить мне в вину все, что происходило, о чем отчетливо свидетельствовала и манера, в какой велось дознание, а также некоторые другие косвенные факты. Допрашивавшие давили на меня, заявляя, что именно гражданские служащие виновны в режиме Гитлера, без них он был бы беспомощным. Таким образом меня делали сообщником. Наконец мне задали прямой вопрос: «Почему вы не сотрудничали с нами [то есть с ведомством прокурора], как доктор Гаусс?»
Доктор Фридрих Гаусс, которого я хорошо знал в течение двадцати пяти лет, был юрисконсультом министерства иностранных дел при всех правительствах Германии, от Ратенау до Риббентропа, он помогал составлять тексты всех важнейших договоров, от Рапалльского до Локарнского, документов Лиги Наций, соглашений с Польшей и против Польши, с Москвой и т. д.
Теперь он сменил прихожую Риббентропа на помещения прокурора Соединенных Штатов доктора Кемпнера, а в начале 1947 года объявил себя и все германские гражданские службы виновными. Что же касается меня, то я не имел ни возможности, ни наклонностей следовать его примеру. После недели допросов мне разрешили вернуться в Линдау, предполагая, конечно, что при необходимости я появляюсь снова, «даже если мне предстоит отправиться на галеры».
Я не воспринимал случившееся серьезно, поскольку не потерял юношескую веру, что разум всегда торжествует. Кроме того, что еще могло произойти с таким старым моряком, как я? Моя лодка не дала течь, приборы и инструменты были в порядке. Почему же могло произойти кораблекрушение? Как могли выдвинуть против меня обвинения только потому, что я оставался на службе, чтобы предотвратить начало войны и затем пытаясь ее прекратить?
Я ошибался. Несколько пунктов обвинения, инспирированного американцами, стали достоянием газетчиков. Тогда, в середине июля 1947 года, я узнал от французов, что они не заинтересованы в том, чтобы я предстал перед судом, но американцы хотят привлечь меня к ответственности. Я заявил, что не хочу уклоняться и готов приехать. Я также надеялся, что смогу хоть как-то помочь моим коллегам из министерства иностранных дел.
24 июля 1947 года французский офицер прибыл за мной на автомобиле. Мы поехали в Баден-Баден, где мне предложили бутылку вина. На следующий день поездка продолжилась в сторону Нюрнберга, где меня препроводили во Дворец правосудия, находившийся на Фюрерштрассе, где француз благоразумно удалился. Об отношении французов к делу можно было прочитать в газетах.
В присутствии американских официальных лиц немецкий полицейский объявил мне, что я арестован, как подозреваемый в совершении военных преступлений. Я спросил его: «Вы немец?» – на что он застенчиво ответил: «Да». После этого меня препроводили в тюрьму, где раздели догола (потом часть одежды мне вернули) и, наконец, отвели в одиночную камеру, где не было ничего, кроме железной кровати с матрасом, состоявшим из трех частей. Дверь заперли.
Теперь опустим занавес в моей истории. Не стоит описывать то, что связано с личной судьбой автора. Должен сказать, что я предпочел бы, чтобы меня допрашивал перед судом присяжных прокурор Гитлера, поскольку тогда бы я стоял перед судом по делу. Если я попытаюсь описать свой опыт общения с американскими прокурорскими работниками, меня могут заподозрить в том, что я субъективен. Только в одном я могу отдать им должное: в физическом смысле общение с ними оказывалось менее рискованным, чем с Гитлером.