В комнатке, украшенной зеленью свежего манника, пахучими травами и ветвями деревьев, на белых подушках лежал Спыхальский. Его трудно было узнать: исхудал, пожелтел, глаза лихорадочно блестели. Увидев Арсена, попытался приподняться, но не смог и только болезненно, виновато улыбнулся.
— Пан Мартын! Друг, ну как ты тут? — кинулся к нему Арсен, пожимая лежащие поверх одеяла похудевшие руки.
— Живем, брат! — прошептал пан Мартын, и в его глубоко запавших голубых глазах блеснула слеза. — Еще живем…
В комнатке жизнь боролась со смертью. На стороне жизни стояло могучее здоровье пана Мартына, знания и мастерство Якуба и деда Оноприя, заботы Златки, Стеши и Яцька, отцовская поддержка Младена и материнское сердце Звенигорихи. На стороне смерти — одна-единственная маленькая, круглая, как горошина, свинцовая пуля, что застряла где-то глубоко в груди пана Спыхальского и настойчиво толкала его к могиле. Эти две силы были брошены на чаши весов — которая перетянет.
Пан Мартын чувствовал себя совсем плохо. Часто горлом шла кровь. Чтобы не стонать от острой боли, он прикусывал губы так, что они чернели. Его непрерывно бил озноб и мучила жажда. Яцько то и дело приносил из погреба холодный резко-кислый квас, и пан Мартын, цокая зубами о глиняную кружку, тяжело дыша, жадно пил. Почти ничего не ел, только пил.
— А, черт побери, чем только человек живет! — пробовал шутить, съедая за день две-три ложки жиденькой пшенной каши с молоком.
Стеша и Златка ни на минуту не отходили от него. Целыми днями попеременно сидели возле, подбивали подушки, меняли окровавленные и загрязненные сорочки и простыни. Яцько дежурил ночью.
Дед Оноприй с Якубом ходили по-над Сулой, по рощам и оврагам — искали целебные травы и коренья. Потом варили ароматные настои, которыми трижды на день поили раненого, готовили мази.
Но все это мало помогало. Пану Мартыну становилось все хуже и хуже. На спине, под лопаткой, образовался большой нарыв. Сначала он был красный, потом посинел, наконец, стал багрово-сизым. Его жгло как огнем, и пан Мартын, не имея отдыха от нестерпимой боли ни днем, ни ночью, извелся вконец.
На второй день после приезда Арсена, видно потеряв терпение, он взмолился:
— О добрейший пан Езус, спаси меня или забери скорее мою душу! Умоляю — не мучь больше!.. Ведь видишь: это такое лихо человеку, что лучше — конец!..
Якуб долго осматривал нарыв, потом начал молча копаться в своих вещах. Из кожаного мешочка вытащил тонкий блестящий ножичек с острым, как бритва, лезвием.
— Надо резать, — сказал тихо.
Дед Оноприй сокрушенно покачал лысой головой.
— Ай-яй, это же не трухлявый пень, а живое тело, Якуб. Подождем, пока само прорвет… Разрезать никогда не поздно, ваша милость. Зашьешь ли потом? Подождем, говорю тебе!
Якуб заколебался. Но Спыхальский лихорадочно зашептал:
— Режь, Якуб! Режь до дзябла! Все едно смерть!..
— Но это будет очень больно, дружок, — начал отговаривать его дед Оноприй.
— И так не легко… Уж вшистки [147]силы истратил, терпя. Но надеюсь, что едну минутку злой боли переживу, черт побери!
Арсен взял его на руки — вынес во двор. Здесь было солнечно, тепло. Гудели на пасеке пчелы. От Сулы веял душистый осенний ветерок. Пан Мартын вдохнул его полной грудью и закашлялся. Капли крови упали на широкий деревянный топчан, на котором он сидел, поддерживаемый Арсеном.
Пан Мартын ничего не сказал. Только по изможденной желтой щеке медленно покатилась одинокая слеза и исчезла в давно не стриженных, обвислых усах.
Якуб снял повязку. Большой, как слива, нарыв на спине раненого блестел зловеще и багрово.
— Ну, держись, друг Мартын! Да укрепит тебя аллах!
В руках Якуба сверкнул нож.
Женщины убежали в дом. Яцько сморщился и, часто моргая, выглядывал из-за дверей. Арсен крепче прижал к себе Спыхальского, положил его голову себе на плечо. Дед Оноприй держал наготове кусок белого полотна и горшочек с мазью.
Якуб сжал зубы, твердо провел ножом по нарыву. Спыхальский вскрикнул. Из раны хлынула густая, черная кровь. Что-то гулко щелкнуло о топчан.
— Аллах экбер! Пуля?! — удивленно и радостно воскликнул Якуб. — Это же чудесно, ага Мартын! Пуля вышла! Смотри!
Он вытер тряпкой окровавленную пулю, подал Спыхальскому. С лица Якуба не сходила радостная улыбка. Спыхальский тоже улыбнулся. Взял пулю, подержал на ладони, оглядел со всех сторон, а потом крепко зажал в кулаке.
— А, клята! Теперь ты у меня в руке, а не в груди! Выживу — привезу в подарок пани Вандзе… Скажу: «На, жинка, подарок от турецкого султана, чтоб он пропал! Это вшистко, что заработал на каторге турецкой…» Ух, как мне теперь хорошо стало! Уж не печет под лопаткой… Дзенкую бардзо [148]тебе, пан Якуб… Если и помирать придется, то не страшно… Ибо легко мне стало… Поживем еще, панове, поживем!
— Слава богу, ему полегшало, — прошептал дед Оноприй, намазывая кусок полотна коричневой мазью и прикладывая к ране.