Редакция дружно, хотя и немного нервно, захихикала. Потом, кажется, Володя Кормер и Борис Юдин, а может, и каждый по очереди пояснили мне, что главный тем самым оставляет себе дорогу к отступлению. Хотя и разделяет мое отношение, раз решил Ильичёву послать такое письмо. Письмо я отдал на перепечатку, его отослали адресату, и, честно говоря, дня через три я про него забыл. Молодость, другие дела. Забыл напрочь. Прошло недели две. Я вел статью другого академика, вроде бы Маркова, не помню. Вдруг в понедельник («день тяжелый») меня позвали к телефону, который находился перед кабинетом главного редактора, в маленькой комнатке секретариата. На редакцию было два телефона – общий в секретариате и отдельный у главного редактора.
Я взял трубку, и, прикрывая ее рукой, спросил: «Кто?» Галина Францевна ответила: «Академик». «Марков?» – спросил я, почти не сомневаясь в ответе. «Нет, кто-то пострашнее», – сказала она глуховато. Тогда я приложил трубку к уху и сказал: «Алло».
Далее прошу читателя понять, как происходил этот разговор, своего рода сюрреалистическая сцена, сюрреализма которой не понимал никто (это мне ясно спустя почти сорок лет). Но ясно, что Ильичёв был в шоке, он не понимал, что происходит. Крыша, наверно, у него не поехала, но задрожала. Я же не то чтобы был очень смелым, но никогда не испытывая чинопочитания, именно поэтому не лез с начальниками в конфликт, полагая это бессмысленным.
«Здравствуйте, Владимир Карлович, – сказал важный голос, – с Вами Леонид Федорович говорит». Абсолютно не соображая, кто бы это мог быть (Ильичёва я называл только Ильичёвым, никогда по имени-отчеству), я ответил нейтральным тоном: «Здравствуйте». А сам лихорадочно пытался сообразить, кто со мной говорит. Заискивания в моем голосе не было, было вопрошание. Собеседник этого не понял и продолжил: «Прочитал я Ваше письмо. Вы слишком оптимистически смотрите на нашу эстетику». Тогда я сообразил, с кем говорю, и начал нести какую-то словесную околесицу, которую никогда бы себе не позволил в нормальной ситуации: «Ну, знаете ли, просто по долгу службы я держу руку на пульсе нашей эстетики.
Поэтому знаю о ней все до нюансов и не могу с вами согласиться». Конечно, что ни фраза, то шедевр, но закурсивленная особенно. Просто врезалась в память. Ильичёв словно даже поперхнулся, но сказал. «Мне понравились заключительные строчки Вашего письма, что Вы готовы помочь в доработке статьи (“Прав был Фролов”, – проскочило в голове). Но надо бы встретиться и обсудить». И тут благодаря своему политическому невежеству я нанес удар, сам не сознавая, что бью наотмашь, а может, даже и в запрещенное место: «Ну, что ж, приезжайте. С удовольствием побеседую с Вами». Это было абсолютное нарушение субординации. Кажется, он даже хрюкнул от неожиданности. И вдруг принялся оправдываться: «Вы знаете, я ведь очень занят. Может, Вы ко мне приедете, я машину пришлю. Скажем, сегодня». Стоявший рядом Володя Мудрагей (впоследствии заместитель главного редактора нашего журнала) крутил пальцем у лба и делал страшные глаза. Не понимая, что он хочет мне сообщить, я подумал, что до конца рабочего дня, то есть до шести вечера остается всего полчаса и куда-то тащиться мне неохота. Я совершенно не понимал, что советский (да и не только советский) чиновник работает до того времени, как ему прикажет начальник, и ответил: «Нет, сегодня я категорически не могу». Он, видимо, впал в ступор от того, что снова субординация была нарушена. Очевидно, пользуясь словом Вольтера, я был то, что французский классик именовал ПРОСТОДУШНЫЙ. «А завтра?» – спросил он не очень уверенно. Завтра был вторник, мне назначила свидание среди дня девушка, которой я тогда домогался. Разумеется, я ответил, что вторник мне тоже не подходит. «А что вы скажете о среде?» – еще настойчивее спрашивал замминистра. Должен пояснить, что среда была так называемым библиотечным днем, когда мы имели право не ходить в редакцию, и каждый использовал его по своему разумению. Ехать в этот день к Ильичёву мне категорически не хотелось. И я опять отказался. На уже неуверенное предложение четверга я ответил согласием, в этот день обычно проходило заседание редколлегии. Оно начиналось в три часа, и идея сорваться с заседания под благовидным предлогом показалась мне разумной.