Я бродил один, без Маркуса, по задворкам усадьбы и заглядывал в заброшенные строеньица, привлекавшие меня куда больше, чем вид на Брэндем-Холл с юго-запада. В одном из них — оно было без крыши — я вдруг наткнулся на растение. Не просто растение в моем тогдашнем понимании слова, но куст, почти дерево, одного со мной роста. С блестящими листьями, сильное и цветущее, оно было само здоровье и в то же время таило в себе что-то зловещее: я почти видел, как оно высасывает из земли питательные соки. Казалось, оно устроилось здесь как нельзя лучше.
Я знал, что растение насквозь пропитано ядом, знал и о его красоте — вычитал в маминой книжке по ботанике. Я стоял на пороге, не смея войти, и смотрел на яркие пуговичные ягоды, на тусклые, мохнатые цветы-колокольчики пурпурного цвета, тянувшиеся ко мне. Вдруг мне стало страшно: растение отравит меня, даже если я коснусь его, не съем его ягод — оно само меня съест. Сразу видно, что ненасытное!
Я на цыпочках вышел, словно подглядывал за чем-то, не предназначенным для моих глаз; может, рассказать миссис Модсли? Вдруг она подумает, что я сую нос не в свое дело? Я ничего ей не сказал. Представил, как крепкие полные жизни ветки корчатся на мусорной куче или потрескивают в огне: зачем уничтожать красоту? К тому же мне хотелось посмотреть на растение снова.
Атропа белладонна.
Все началось с погоды — она вышла из повиновения.
В день моего приезда, в понедельник, было вполне прохладно, но уже на следующий день небо очистилось от облаков и вовсю засветило солнце. Когда мы улизнули из-за стола после завтрака (помнится, после еды нас всегда как ветром сдувало, спрашивали, можно ли выйти — и только нас и видели), Маркус предложил: «Пошли глянем на термометр, он показывает самую высокую и самую низкую температуру за день».
Еще одна необъяснимая прихоть моей памяти — если учесть, как часто я бегал к этому термометру, — не могу вспомнить, где он висел; ага, все-таки вспомнил: на стенке восьмиугольного домика с заостренной крышей, прямо под тисом. Это строеньице привлекало меня — была в нем какая-то отрешенность, таинственность. Говорили, что раньше здесь хранили убитую дичь, — тис не пропускает солнца, — но это была лишь гипотеза: назначения домика никто не знал.
Маркус объяснил мне, как работает термометр, и показал маленький кургузый магнит, который тянул указатели вверх и вниз.
— Только не надо его трогать, — добавил он, читая мои мысли, — не то отец рассердится. Он любит сам мерить температуру.
— А он часто сердится? — спросил я. Я не мог представить мистера Модсли сердитым, вообще как-то выражавшим свои чувства, но когда речь идет о взрослых, дети почти всегда задают этот вопрос в первую очередь.
— Нет, зато мама может, — неопределенно ответил он.
Термометр показывал около восьмидесяти трех.
Мы побежали, как только встали из-за стола — во-первых, бегство есть бегство, во-вторых, мы вообще предпочитали бег ходьбе. Я немножко вспотел и вспомнил мамино многократное напутствие: «Следи, чтобы тебе не было жарко». Но что я мог поделать? Я посмотрел на Маркуса. На нем был легкий фланелевый костюмчик. Ворот рубашки застегнут, но шею не сдавливал. Спортивного покроя брюки не походили на шорты, потому что кончались гораздо ниже колен, но сидели свободно, хлопали на ветру и пропускали воздух. Ниже, не касаясь брюк, шли тонкие серые гетры, аккуратно завернутые поверх резинок; и на ногах — чудо из чудес — не ботинки, а так называемые (тогда) полуботинки. Сегодняшнему легко одетому мальчишке такая одежда покажется зимней; мне же казалось, что толку от нее не больше, чем от купального костюма, настолько она не отвечала серьезным требованиям, предъявляемым к одежде.
Документ, подтверждающий эти портняжные воспоминания, лежит передо мной, сохранилась наша с Маркусом фотография; и хотя в одном углу появилось светлое пятно, а нас вместе с фоном опасно перекосило, выцветший красновато-коричневый отпечаток отражает необыкновенные возможности камеры тех времен, когда заставить ее лгать было не просто. На мне широкий и круглый отложной воротничок, галстук-бабочка; норфолкская куртка с глубоким вырезом на груди, круглые, как пульки, кожаные пуговицы, тщательно застегнутые, и пояс, который я затянул туже, чем требовалось. Бриджи застегнуты ниже колен матерчатыми ремешками с пряжками, невидимыми под толстыми черными гетрами; резинки охватывали их как раз под ремешками, и бежавшая по ногам кровь встречала не одно, а два препятствия. Завершает картину пара явно новых ботинок, которые от этого выглядят на размер больше, и длинные шнурки — я, наверное, забыл их подоткнуть; поза у меня лихая.