— Грязный у тебя язык, женщина, — произносит Дэвид. — Она вообще некультурная и грубая.
— Конечно. Всегда такая была.
Короткий дивертисмент, публика — мы с Джо, но Джо все еще где-то внутри себя, где он обычно прячется, а я стою у плиты и обжариваю бекон, мне недосуг ими любоваться, поэтому они заканчивают представление.
Я опускаюсь на корточки и открываю заслонку, чтобы поджарить тосты на углях. Неприличных слов больше не существует, они все нейтрализовались и превратились в обыкновенные части речи; но я помню свое чувство смущения и недоумения, когда узнала, что есть слова грязные, а остальные негрязные. Французские ругательства все взяты из религии, во всяком языке самые неприличные слова первоначально обозначали то, чего люди больше всего боятся, в английском это — тело, оно внушает еще больший страх, чем Бог. Можно также сказать: «Господи Иисусе» — и выразить этим злобу или отвращение. О религии я узнала так, как большинство детей в то время узнавали о сексе: не в подворотне, а на посыпанном песочком школьном дворе во время зимних занятий. Они собирались кучками, держались за руки в варежках и шептались. Меня страшно напугал их рассказ о том, что на небе находится мертвый человек, который следит за каждым моим поступком, и я им в отместку за это объяснила, откуда берутся дети. Матери некоторых звонили моей и жаловались, но, по-моему, я была потрясена гораздо больше, чем они: они-то мне не поверили, а я их слова приняла на веру.
Тосты готовы, бекон тоже; я раскладываю его по тарелкам, а вытопленный жир сливаю в огонь и отдергиваю руку от языка вспыхнувшего пламени.
После завтрака Дэвид спрашивает:
— Какая повестка дня?
Я объясняю, что хочу пройти по тропе, которая тянется на полмили вдоль берега; отец мог отправиться по ней за дровами. Имелась еще и другая тропа, она уходила в глубь острова почти до самого болота, но она была тайная и принадлежала брату, теперь ее, наверно, уже не различишь.
Уплыть с острова он не мог: обе лодки стоят в сарае, а алюминиевая моторка на цепи, примкнута на замок к стволу дерева, у мостков, и оба бензиновых бака пусты.
— Он может быть либо на острове, либо в озере, больше негде, — говорю я.
А сама мысленно противоречу себе: кто-то мог за ним заехать сюда и переправить в деревню на другом конце озера — самый верный способ исчезнуть; может быть, его еще с осени здесь нет.
Но это все пустые домыслы; не редкость, что люди пропадают в лесах, это случается постоянно. Одна маленькая оплошность: отошел зимой слишком далеко от дома, пурга здесь поднимается внезапно, или ногу подвернул, не можешь ступить, весной мошка с тобой разделается, она забирается под одежду — и за один день человек, весь в крови, впадает в беспамятство. Только я не могу допустить такой мысли, отец слишком много всего знал и был слишком осторожен.
Я даю Дэвиду мачете, большой нож, неизвестно, в каком состоянии окажется тропа, может быть, придется прорубаться; Джо несет топор. Перед выходом я густо опрыскиваю им лодыжки и запястья жидкостью от кровососов, и себе тоже. Когда-то я была к ним нечувствительна, выработался иммунитет; но теперь я его утратила, на ногах и на теле с вечера вздулись пупырышки и чешутся. Любовь на севере: поцелуй и шлепок.
Пасмурно, повисли низкие тучи, тянет слабый юго-восточный ветер, вот-вот хлынет дождь, а может, обойдет стороной, погода здесь — карманами, как нефтяные месторождения. Тропа ведет между забором и берегом, трава и плети дикой малины — по шею, проходим компостную кучу и место, где сжигали мусор. Надо было порыться, посмотреть, насколько давняя там зола. Есть еще яма, куда сбрасывали и засыпали обгорелые сплющенные консервные жестянки, их можно было раскопать. Мой отец — как бы предмет археологических изысканий.
Тропа сворачивает в лес, поначалу она вполне проходима, хотя встречаются гигантские, низко спиленные пни — все, что осталось от деревьев, которые росли здесь до того, как начался лесосплав. Такими огромными деревья не будут больше никогда, их убивают, как только они обретают ценность, большие деревья теперь редкость, вроде китов.
Лес становится гуще, ищу глазами зарубки на стволах; они еще видны, хотя прошло четырнадцать лет; вокруг ран образовались наплывы древесины, это шрамы.
Начинается подъем; и снова меня настигает мой муж, он специалист по таким мимолетным появлениям, воспоминаниям в рамочке. Четкий и ясный образ на фоне белой стены. Он выводит на ней свои инициалы с изящными росчерками, показывает мне, как это делается, шрифты — один из предметов, которые он преподавал. Там есть и другие вензеля, но его самый крупный, он оставляет свою мету. Когда и где это было, точно не помню; в большом городе, до нашей женитьбы; я стою рядом, прислонясь к стене, и любуюсь тем, как зимнее солнце высветило его скулу и чеканный профиль, благородный, орлиный, будто на римской монете, тогда еще все, что он ни делал, было совершенством. Рука в кожаной перчатке. Он говорил, что любит меня, магическое слово, которое должно было освятить все вокруг; никогда больше этому слову не поверю.