Стертому горем лицу, постепенно превратившемуся в лицо плачущего ребенка, дается золото благословения и любви!.. Но дается оно потому, что это лицо сначала было увидено и пережито как лицо того, кто безусловно и полностью ото всего отказался, все потерял. Как только мы, читатели, прошли этот путь за горем вполне, мы увидели, как то же самое горестное лицо вдруг освещается светом любви к нему и горит, как золото, принадлежащее уже
«В каждой печальной вещи / есть перстень или записка / как в условленных дуплах», — обещает Ольга Седакова[2]
. Каждую печальную вещь, а именно мастером печальных вещей и можно было бы назвать Седакову, надо расшифровать, прочесть и понять тот высокий и радостный смысл, что в ней содержится. Те самые милость, кротость, доброту, утешение, которые приходят не просто так и даются нам дорогой ценой. Смысл максимальной отвергнутости — сила приятия. Смысл максимального лишения — становление сокровищем для другого. Смысл радикального себялюбия — милость. Только тут мы начинаем чувствовать, о чем же на самом деле говорят нам наши «добродетели» и «высокие понятия» и почему их смысл никогда не готовый ответ в конце басни, а всегда — поступок. Их структура — это структура переворота всех участников события, чтобы сбыться, они должны все переменить, все перевернуть, все сделать новым.Ибо поэтика Ольги Седаковой работает так, что новые смыслы берутся из
Можно провести целое исследование того, каковы эти новые «просительные» смыслы вещей у Ольги Седаковой, смыслы, пережившие радикальное отрицание и уныние, у «пропасти конца», и можно поручиться, что в своем воскресшем виде они являются всякий раз достоверными и совершенно законными. Как получается, что «на том же самом месте вдруг все переворачивается», и в этом есть чудо этой поэзии. Но чудо осознанное.
Эта интенсивнейшая работа над смыслами идет у Ольги Седаковой не только в области поэзии. В этом отношении невероятно интересны, например, ее церковнославянские штудии (уже ставший знаменитым «Словарь паронимов», например, — словарь, где разбираются церковнославянские термины, по своему звучанию один в один совпадающие с русскими словами, но имеющие совершенно другой смысл). Всякому читателю будет полезно узнать ту двойную оптику, в которой под взглядом исследователя-поэта предстают, казалось бы, знакомые русские слова. Допустим, стоит узнать, что русское слово «озлобленный» в церковном регистре означает «тот, кому причинили зло», и, ни в коем случае не бросая прежнего значения, увидеть, как между русским «озлобленный» и церковнославянским «озлоюбленный» начинает свершаться великая «смена аспекта», при которой тот, кто еще секунду назад был обречен и брошен, прощается и отпускается на волю.
Но вот вопрос: является ли это именно «национально русским»? На мой взгляд, это не национально русское — это христианское, ведь именно так и действует христианство, которое всегда являлось не чем иным, как переворотом, переменой внутри любого национального корня. И именно поэтому Рим, а не Венеция — важнейшее место для Седаковой. Ибо «Рим» — всегда название мира, и в мир устремлено христианство любого корня. Мне кажется, эта устремленность в мир, это принятие на себя мировой проблематики и характеризует Ольгу Седакову как мирового христианского поэта.