И дело не в том, что после ХХ века нельзя сравнить выпускание птички на свободу с выпусканием пленника из концлагеря. Дело в том, что после ХХ века
Но для этого взгляда и пройден весь мучительный круг опыта и ропота. Это принятие — после прóклятых поэтов и остальных опытов мира — всерьез силы болезни, ее «доли» на единицу существования, ее «плача», чтобы точно так же всерьез освободиться.
Как пишет Поль Элюар, переведенный Ольгой Седаковой, перечисляя все, на чем он писал «это» слово — на школьных тетрадях, на трамплине порога, на знакомых вещах, — и заканчивая длинный перечень:
На всех словах русского языка Ольга Седакова пишет это слово. На всем. Только, в отличие от Элюара, писавшего свое стихотворение в годы фашистской оккупации, Ольга Седакова имеет дело с другим ужасом, с другой бедой. И, возвращаясь к мысли о ее новом словаре, мы бы добавили: к милости, совершающейся в нем, еще и это слово — свобода. В мысль Ольги Седаковой входит вот что: мы должны научиться вновь жить с чистым сердцем. Мы должны научиться жить с сердцем, которое будет легким, которое не лежит тяжелым камнем, а «стучит», как ребенок, бегущий «с совершенно пустой котомкой»[57]
.И в этом отношении сейчас мне хотелось бы перейти к теме легкого у Ольги Седаковой. Потому что — как это ни странно — но все эти важные и тяжелые вещи, которые мы обсуждаем, извлечены лишь анализом, а поверхность стихов Ольги Седаковой удивительно легка. Мы уже говорили о как будто необязательности подбора слов, об облегченности их связи как со своими «прямыми» значениями, так и с привычным употреблением в стихах. Одним из образов этой поэзии может служить необходимый и в то же время произвольный узор легких щепок, сложенный на воде. С одной стороны, все совершенно свободно и неожиданно, а с другой — является проявлением тех «смыслов», «потоков», что текут под ними. Точно так же обстоит и с формой. Чаще всего она традиционна — с рифмой и ритмом. Но и они кажутся как бы сдвинутыми, облегченными, они не так прочно верят в тяжесть собственного существования. Кажется, это просто узор, в котором все остановилось, но дальше может течь в иных направлениях. Это ощущение усиливается некоторыми особенностями письма Седаковой. Ее долгой задержкой — начиная фразу, она может внутрь ее вставлять иные размышления, отступать, так что завершение мысли будет только в конце. Она легко бросает начатую синтаксическую структуру, которая как бы требует продолжения, словно нарочито отказывается от необходимости сказать «Б», если сказал «А». И надо следить, когда же «ответ» всплывет, при этом не уставая «поворачивать» вместе с «отступлениями», которые на деле — усиления не всей фразы, а, допустим, какого-то из ее слов. Этот отказ принять на себя «обязательства» и выполнение их как бы на самом краю создает эффект мгновенной свободы и мгновенной же скорости соединения, заключенный при этом в строго необходимую форму. И таких «приемов» еще много.
На этом приеме построено, например, все стихотворение «Хильдегарда», где зачин «с детских лет, — писала Хильдегарда» никак не может закончиться, как будто человеку надо еще многое рассказать или как будто то, что он хочет рассказать, настолько важно, настолько высоко, что к нему подходят в несколько приемов. «Начало» и «конец» одного предложения разнесены на тугой смысловой растяжке.
Знаменитое стихотворение «Давид поет Саулу» содержит и этот прием, и несколько других, ему родственных, связанных с инерцией смысла и ритма: