– Голос хозяина… – говорит Милло, исчезая среди грузовиков и троллейбусов. Он все крепче жмет на педали. Я мысленно вижу, как он въезжает в заводские ворота, согнувшись, чтоб не задеть за перекладину, которая подымается, как железнодорожный шлагбаум, и так же выкрашена в белые и красные полосы. Я думал о нем, покуда не стихал вой сирены. Знал: Милло повесит свой номерок прежде, чем они умолкнут.
Так начинался мой день, день моей братской дружбы с Милло, который приедет за мной в полдень, день моих приключений у реки или на холмах. Он продлится до той вечерней минуты, когда сон свалит меня. Я засну, чтоб внезапно проснуться, когда зажжется свет в комнате и посередине, словно заполняя ее целиком, появится Иванна в распахнутом халате, в длинной розовой ночной рубашке, с распущенными по плечам волосами. Ее лицо распухло от слез, сухие глаза широко раскрыты. Кажется, что по щекам катятся не слезы, а пот. Она пристально глядит на меня и вздрагивает, словно от толчка. – Ты не спишь? Ты проснулся?
Нет, не страх, только растерянность владела мной в эти минуты. Она страдала, и я не знал, как ей помочь. Иванна садилась на край постели, я тоже сидел в постели.
– Ты веришь? Правда? Ты веришь, – говорила она мне, – отец вернется, он уже возвращается… Три года подряд хожу я на вокзал, когда возвращаются побывавшие в плену фронтовики. Может, его тоже послали в Россию, как знать? Но он уже возвращается, он вернется, – повторяла она, прижимая меня к себе с такой силой, что дыхание перехватывало. Потом она отталкивала меня и закрывала лицо руками. Ее рыдания звучали все глуше, все реже, она всхлипывала. – Никому не рассказывай, рта не смей раскрыть!
У всех у них тайны, и нужно молчать, чтоб их не выдать: синьора Каппуджи со своим гаданьем, Милло и наша беседа у мороженщика. Как мог я убедить ее, что отец умер, если она не желала об этом знать?
– Все хотят нам зла, мы живем среди гиен. – Я мог лишь броситься ей на шею, мог лишь плакать вместе с ней, сам не зная отчего, может, оттого, что она так страдала и ее била дрожь. – Мы с тобой одни, Брунино, и я близка к отчаянию. – Она то успокаивалась, утирала слезы, вытирала лицо и мне, то закуривала и снова мрачнела, замыкаясь в себе, то постепенно оживала. – Не знаю, как дальше быть, как защищаться! Мне некому довериться… А что, если я ошибаюсь, Бруно, если я не права?
Я снова засыпал, чтобы проснуться, когда она будет совсем готова и станет командовать мной одним взглядом: «Быстрее поворачивайся – застегнись, умойся, поди причешись, дядя Милло вот-вот подъедет».
– О, в те недели я работала во второй смене, – говорит она теперь. – Нелегко было возвращаться среди ночи. У нас и республика и прочие прелести, а город все еще полон грабителей, негров, проституток.
– Ты о неграх говоришь, как расистка.
– А разве они не другой расы?
– Нет, просто другого цвета.
– Разве это не одно и то же? Другой цвет кожи, другой запах. Во всем прочем они такие же, как мы, согласна: у них пара глаз, пара ног и нос посреди лица.
Ее почти всегда подвозил до самого дома владелец бара. Прежде чем уехать, он ждал, когда она включит свет в комнате.
– Он всегда был очень любезен. Ты должен помнить синьора Лучани.
Иногда по утрам, когда она выходила в первую смену, он заезжал за ней на своей зеленой малолитражке. Миллоски чуть-чуть приревновал ее к нему.
– Он этого не говорил, но я-то понимала и возмущалась. – Потом уже выяснилось, что Лучани проходил допризывную подготовку вместе с Морено. – Они с одного года, и призвали их одновременно. – Впрочем, Миллоски не был призван. Солдатской лямки он не тянул.
– Он восемнадцати лет уже сидел в тюрьме «Мурате».
– А оттуда его перевели в Гаэту, в другую тюрьму, разве я тебе о его подвигах не рассказывала? Мне хотелось, чтоб с самого детства ты к нему привязался. Кто, как не я, готовил посылки, которые Морено ему слал до того, как мы поженились? Еще до ссылки Миллоски был освобожден от военной службы из-за плоскостопия. Видишь, у него походка, как у официанта…
Осажденная воспоминаниями, она теперь переключилась на Милло, который для нее как лакмусовая бумажка. Ее лицо густо намазано кремом, она сидит на краю постели, положив ногу на ногу. Курит одну сигарету за другой, делает меня соучастником обмана.
– Я тебе уже говорила: Лучани сам родом из Сесто, но он, должно быть, и не знал, что родился в самом красном городе Италии, а жил у ворот рабочего квартала Рифреди! Ему, извини за выражение, начихать было на все, о чем только и думает Миллоски. Он плевал и на механику и на политику. Своим трудом разбогател. Глаза у него были черные-пречерные, а взгляд такой волевой!