Людей, лакавших пиво и провонявших махоркой, следовало направить на истинный путь, и Матвей очнулся, воспрянул духом, побежал по петроградским квартирам, нашел единомышленников, прекраснодушных маниловых с хваткой собакевичей. Сделал с ними Революцию, в Гражданскую войну (я все же пишу о тех событиях с большой буквы!) командовал дивизиями, армиями, одно время был членом Реввоенсовета фронта и проявил величайшее самопожертвование в тот день, когда красные заняли его родной город и стали расправляться с приспешниками мировой буржуазии. Кое-кого шлепнули под горячую руку, чей-то дом подожгли, нашлись среди обывателей и те, кого можно смело назвать офицерьем. Их вздернули на базарной площади, тут же переименованной в честь Парижской коммуны. Разгоряченные боями и расстрелами красные воины охладились, когда приступили к обыскам в доме покойного купца 1-й гильдии Кудеярова. Найдена была шашка, на темляке которой крепилась Георгиевская ленточка, почетное, следовательно, Золотое оружие, и люди, такое оружие в доме прятавшие, подлежали расстрелу, и залпы прозвучали бы незамедлительно, да вдруг заголосила какая-то бабенка, орала, что Матвей Кудеяров — ее старший брат, а шашка осталась от младшего брата, погибшего на поле брани под Перемышлем. Красноармейцы призадумались, мерзкую бабу заперли в каморке, шашку принесли члену Реввоенсовета, который глянул, что на ней написано, и приказал — время было около одиннадцати вечера — до утра его не беспокоить. А утро, как я установил по астрономическим таблицам, наступало в пять часов семь минут.
Итак, шесть часов отводилось Матвею для мыслей, для решения судьбы сестры и ее детей. Мало, конечно. Не трое суток в затхлой норе Варшавского вокзала, где он подгонял лишенные всякого смысла термины под реальные фигуры бытия; ведь эти «эксплуататоры», «классовая борьба», «диктатура пролетариата» — все термины эти могут существовать только в комплексе, друг с другом сообщаясь и ни в коем случае с действительностью не соприкасаясь; они самостоятельно что-то да значат, когда используются как наган, булыжник или виселица. Но теперь, когда наган и виселица стали действенными приложениями к теории, надо было пулю и веревку не просто вовлекать в бессмертное учение, но и приспосабливать их к быту, к судьбам родственников, которых надо назвать эксплуататорами, а малолетних племянников, сынов сестры, причислить к белогвардейским прихвостням.
Шесть часов отводилось Матвею на думы о сестре, племянниках, о шашке брата. Шесть часов — и не в окопе, не на горячем коне, а за столом роскошного кабинета. Не так уж мало, чтоб подумать и о своей собственной судьбе…
И мне подумать — о судьбе начатой мною повести о пламенном революционере. Я не мог доползти и до середины ее, потому что не понимал, а что же за человек мой герой, под какую, выражусь научно, доминанту выстраивается весь характер его. Подозрения на лентяйство не оправдались, тунеядец Матвей, от родительских подачек отказавшись, жил на статьи, ради которых просиживал долгие часы в библиотеках Европы. Да и дурнем его не назовешь, как я опрометчиво предположил: он, пожалуй, стал жертвой: эпоху двигала весьма неопределенная тенденция, делавшая миллионы людей кретинами, идиотами, погромщиками, глухими и слепыми к страданиям тех, кто вовремя не спятил вместе с кретинами и не втянулся, не втяпался во всеобщее безумие. С неопределенной периодичностью эпидемии этих социальных болезней заражают группы и сообщества людей, страны и континенты, и чем бессмысленней выкрикнутый клич, тем безумнее ведут себя толпы очарованных святыми словами человеков. Можно, пожалуй, вывести наигнуснейший и безукоризненно верный закон: чем громче провозглашается любовь к людям, тем большие страдания ожидают народы от тех, кто пронзительнее всех визжит о справедливости, равенстве и братстве.
Так рассадник каких бацилл сидел в психическом нутре Матвея Кудеярова? Откуда в нем гнойники, час от часу выделявшие в его мозг порции заразы? Те, что отравляли Матвея, и он поступал именно так, как поступал, а не иначе?
Страх — догадался я.
Повторяю: страх.
Страх, временами переходящий в ужас.