Она спрашивала – я отвечал. Наконец услышалось:
– Сколько лет?
И я заплакал, потому что понял: мне почти сорок лет, я уже старый.
Никогда не был в больнице и вот – попал. Потому что я старый. Потому что упустил свое время, и все беды мои оттого, что я вырос и состарился без семьи, ибо она – тяжесть ежегодных забот, совокупных радостей и обид, праздников, бед, поисков денег до получки, измен, интрижек, единый фронт против соседа, – да, я жил не по-человечески, и жизнь наказала меня…
Обогащенный новым знанием, я притих, я понял: здесь почти джунгли, надо вливаться в стаю. Пещера, куда меня привезли из реанимации, располагала восемью койками, мне досталась худшая, у окна, продуваемого насквозь; я понял теперь, что “место у параши” – понятие вневременное. Объявился и вожак стаи. Дама в белом халате назвала себя палатным врачом; тридцать с чем-то, недавно подучилась в ординатуре, мужчины для нее – потенциальные нарушители не только режима, но и еще чего-то. Со мной, сказала она, произошел гипертонический криз, и потребуются многочисленные исследования, анализы и осмотры, чтобы определить степень моего заболевания и методы лечения… Тут же она выписала какие-то лекарства, уступив место медсестре со шприцами и таблетками… А время обеда приближалось, и остаться бы мне голодным, поскольку ни ложки своей, ни чашки я не имел, да таких бедолаг, как я, в больнице полно, бесхозные ложки-чашки нашлись, с ними поперся в столовую, вернулся и принял участие в увлекательной игре: палата хором отгадывала кроссворд, запнувшись на “ярый сторонник какого-либо учения”.
– Адепт! – брякнул я и тут же понял свою почти фатальную ошибку – забыл о нравах коллектива, случайно собранного: никто не любит умников, которые “высовываются” или “возникают”.
Я мог ходить, хотя и считался лежачим больным; я прошел по линолеуму коридора от ближнего окна к дальнему; “2-е терапевтическое отделение” – это прочитал я на стене, и принадлежность мою именно к этому отделению подтвердили буквы и цифры на бачках, что прогрохотали на тележке перед ужином. Несчастливый для меня месяц, середина ноября, больничной обслуге не до нас, самим приходилось разрешать нависающую проблему: все окна заклеивать или только крайние. Начала греческой демократии проникли в палату, римское избирательное право тоже присутствовало. К открытому голосованию допускались те, кому еще лечиться и лечиться. То есть права голоса лишались три человека, срок выписки которых уже подошел и которым
“до лампочки”, будут сквозняки или нет. Существовал, таким образом, ценз оседлости. Радио не было, газеты откуда-то появлялись, когда выключать вечером свет – тут уж царила жестокая диктатура, безграничное всевластие дежурного врача и тирания медсестер. Курить тоже запрещалось, везде, но из сортира несло густой никотиновой вонью. Выборочный запрет на продукты извне существовал, мне никто ничего не приносил и принести не мог.
Я ожил и уверился в счастливом будущем, когда увидел монументальный щит, на котором красовалась местная конституция, “Правила поведения больных 2-го терапевтического отделения”.
Поразительный документ! Основополагающий! Составленный по нормам того чудовищного наречия, каким стал русский язык в казенных местах.
“Правила” категорически запрещали “табакокурение” под страхом немедленной выписки, она, однако, граничила с лишением права трудящихся на лечение, что уже противозаконно. Но раз сделан упор на
“табакокурение”, то должно существовать какое-то с табаком не связанное “курение”. Какое? Фимиам курят в учреждениях иного толка, остается марихуана, анаша и гашиш, для коих потребны особые приспособления.
Глаза мои переместились ниже, и я прочитал восхитительный абзац.
“Больные, находящиеся в стационаре, могут отсутствовать в отделении в срок до 12 часов в виде исключения с письменного разрешения заведующего отделения и по обоснованным причинам”.
Я преисполнился восхищением. Я довольно потирал руки, гордясь собою, удачей, давшей мне на осмотр и любование редкостную по неправильности фразу, которая недоступна правке; смысл ее терялся в хаосе букв, фраза не запоминалась, что означал сбой в природном ритме, том, который пульсирует в согласии со звездами, приливами, ветрами и пока не расшифрованными излучениями головного мозга.
Я воздал должное сестре-хозяйке за этот шедевр, только она могла сочинить бессмысленный набор звуков, сочетание какофонии с абракадаброй, только она, ведь заведующая отделением разговаривала трижды при мне вполне цивилизованным языком. Слава тебе, баба дебелая и депышная, как выразился один графоман. Корявое мышление твое наиболее точно выразило правду, всегда грубую, шершавую, нестерпимую для уха, привычного к сладкозвучию.