Характерная деталь конкретного времени: мобильники. Они стали звенеть повсеместно. То Моцарт, то «Кармен», то просто на манер будильника. У меня – Бах. Такой получил в подарок, с Бахом.
…В том журнале платят сразу, как только получают материал. Им, в частности, требуются рассказы, но не как рассказы, а как случаи – без авторской интонации, без авторского я. Там рады всему – лишь бы «о жизни». Но авторские тексты им не нужны. Другое дело: «пересказал такой-то», «записал тот-то», «услышано тем-то». Только не авторство. Они принципиально против авторства. Читателю будто бы не нравится, когда кто-то сидит за столом и придумывает, сочиняет. Читатель не любит писателей. Читатель любит «жизнь».
…Юбилей МХАТа по ОРТ, прямая трансляция. Додумались посадить актеров на сцене за столики и ублажать их спиртными напитками. Очень скоро за столиками стали вести себя как в ресторане. Ефремов был и за тамаду, и за виновника торжества, и за конферансье, иногда пропадал надолго, его искали. Поздравительное действие происходило соответственно на авансцене – между столиками и зрителями в зале, тех тоже пытались обносить. Магомаев пел финальный монолог Сони (про небо в алмазах). Кричали чайкой. И не один раз. Письмо Рахманинова Станиславскому тоже было почему-то спето (вот написал Рахманинов Станиславскому частное непритязательное письмо, – мог ли подумать, что спустя годы его эпистолу будут петь перед многомиллионной аудиторией?). До глубокой ночи показывали, мы спать легли…
Галя на радийной летучке о бесфактурном времени: не надо ни актеров, ни драматургов. От нашего времени не останется голосов. Грядет черная дыра.
– Свинцовые тапочки! Кому свинцовые тапочки?
Подошел посмотреть. Ну конечно, ослышался:
Премьера детского спектакля по Линдгрен, инсценировка Игоря Шприца, режиссер Владимир Воробьев; зал, полный детей. Зинчук, Шуляк и я сидели в ложе – нас пригласил Игорь. Зрители шумели. Актеры кричали. Когда «мальчик» Эмиль спросил со сцены, не одолжит ли ему кто-нибудь немножечко денег (чтобы купить коня), с мест сорвались дети и понесли ему свои кровные копейки; Эмиль не успевал благодарить, действие зависло; пришлось вмешаться билетершам – детей перехватывали в проходе.
Зашел в Театр комедии к Марине Быковой… Спрашивает, не знаю ли я, как Михельсон. Я: «А как Михельсон?» – «Он же лишился памяти…» – «Елки зеленые! Так значит это был Михельсон!»
Несколько дней назад, переключая программы, я захватил хвост сюжета, самый конец – там некий человек почему-то лишился памяти и забыл свое имя. В остальном врачи нашли его здоровым. Вот он сидит где-то, кажется, в милиции с глуповатым лицом, корреспондент сует ему в нос микрофон и спрашивает имя, а тот говорит: «Не помню». Какая-то сердобольная женщина ведет к себе домой – будет у нее жить до опознания. Голос за кадром просит опознавших позвонить в редакцию. Человек, потерявший память, был до жути похож на Михельсона, глав. режиссера театра «Особняк». Но я подумал: «Не может быть». Не поверил глазам.
Теперь Марина рассказала мне, что ему, оказывается, из окна упала на голову бутылка. Шел человек по улице, а ему – тюк. Ей же об этом рассказывала московская критик Р.П.Кречетова (с которой, кстати, Михельсон меня в прошлом году знакомил). Предполагаю, что она видела тот сюжет целиком.
Посокрушались.
Правда, я в силу своего цинизма все-таки предположил, что это розыгрыш (а вдруг?) – (потому что знаю, что театр «Особняк» как-то связан с программой «Сегоднячко»), но, во-первых, сказала Марина, сейчас не 1 апреля, а во-вторых, уважаемый человек и пр.
Дома позвонил Образцову. Он ничего не знал. Воспринял очень серьезно, почти трагично. Сказал, что будет звонить в «Особняк» (я ж не решаюсь).
Перезванивает. – Шутка. Это они так решили обратить на себя внимание. – «Ребята дают».
Образцов рассказал, как пошутил в юности драматург В. Приятель В. снес его стихи Роберту Рождественскому, – вот, мол, умер талантливый поэт. Рождественский по доброте душевной опубликовал их в «Лит. Учебе» со своим предисловием – в качестве некролога.
Дневник Кафки. – «Человек, не имеющий дневника, неверно воспринимает дневник другого человека. Когда он читает, например, в дневнике Гёте, что тот 11 января 1797 года целый день был занят дома «различными распоряжениями», то этому человеку кажется, что сам он еще никогда так мало не делал».
Помню, кто-то из поэтов укорял Бунина за недопустимо житейскую дневниковую запись в день «Кровавого воскресенья».
Сам Кафка 2 августа 1914 записал: