Они проносятся в поездах метро, проходят, едва коснувшись дыханием, по улице, беззвучно проплывают мимо нас в звездном блеске московского вечера, как незнакомые планеты… Сколько рассказов исчезают нерассказанными, сколько радостей и горестей подчас остаются неразделенными! Большой город Москва, необыкновенный город Москва, если можно было бы все увидеть в тебе, все узнать…
Я делаю шаг вперед и спрашиваю:
— Кого же вы ждете?
Человек в соломенной шляпе поворачивает ко мне голову.
Он добродушно улыбается, пожимает плечами. Потом просто и охотно, словно перед привычными слушателями, начинает рассказывать.
И я слушаю, стараясь ничего не пропустить, слушаю под грохот автобусов, под разноголосый шум, стук шагов, гул, шорох покрышек по асфальту — под всю музыку, наполняющую полуденную площадь.
Вместе со мной слушает женщина в платье горошком, ожидающая автобуса на аэродром, и ее муж, озабоченный толстяк, не спускающий глаз со своих чемоданов.
Человека зовут Андрей Петрович Сергейчук. В первые месяцы войны он был молоденьким старшиной. Старшину послали с поручением в штаб воинской части. По дороге он попал под бомбежку, успел выскочить из машины, а когда бомбардировщики скрылись и старшина вылез из кювета, он увидел, что над станцией впереди стоит черный дым и пламя.
Горела больница.
Заплаканная девчонка-санитарка суетилась возле простыни, на которой лежали, как два тоненьких, аккуратных поленца, спеленатые новорожденные. Они заходились от крика.
Рядом, на другой простыне, спала молодая женщина. Она спала крепко, подвернув под себя босую ногу, сжав длинные темные ресницы, — молодая, с длинной распущенной косой, в белой рубахе до пят. И по грозной, бездыханной красоте ее окаменевшего лица старшина понял, что женщина мертва.
Санитарка, продолжая плакать, кинулась к нему, умоляя забрать новорожденных и довезти до города, где был родильный дом. Пока он раздумывал, она начала укладывать младенцев к нему в машину.
— Маму ихнюю убило, — говорила санитарка, всхлипывая. — Маму ихнюю насмерть убило…
Старшина растерянно глядел на плачущую девушку, на больных, которых выносили в кроватях и носилках из руин бойцы ПВО, на пожилую, бледную, как ее халат, женщину-врача, прижимающую к себе ящик с медицинскими инструментами…
— Садись, поехали! — наконец сказал он, решившись.
— Куда поехали? — уставилась на него санитарка. — Я отлучиться не могу! Вы уж как-нибудь сами… Сдадите главному врачу — и все: он о младенчиках позаботится. Номерки у них к ручкам привязаны, там и родителей фамилия… Только уезжайте скорей! Голубчик, миленький, уезжайте скорей!
Тут завыла сирена воздушной тревоги, старшина нажал стартер и ринулся вперед, увозя с собою двух крошечных плачущих детей, две доверенные ему человеческие жизни.
Когда он добрался до въезда в город, где находился родильный дом, то услышал, что на улицах частит, захлебываясь, пулемет; рядом просвистела автоматная очередь. Развернув машину, старшина помчался в объезд. Два маленьких человека, лежащих рядом с ним на сиденье, притихли, словно поняли, что им грозит. Но не успел он добраться до объезда, как они закричали снова.
Он сообразил, что малыши просто хотели есть. Ближайшей деревней была Понизовка, он решил задать туда и попытаться накормить детей. Но в Понизовке не оказалось ни одной кормящей матери.
Колхозницы перепеленали малышей, но те продолжали заливаться требовательным плачем. Старшина снова сел за руль. Рядом уселась тетя Анисья, у которой была золовка в деревне Ковшино. Тетя Анисья обещала найти в Ковшине молодых матерей.
— Накормят! — сказала она убежденно. — Наших, ковшинских, молоком бог не обидел — одна мама троих уважит…
Они уже подъезжали к Ковшину, когда снова налетели бомбардировщики. Старшина и тетя Анисья выхватили малышей из машины, положили их в ямку, заросшую повиликой, и легли поверх.
Самолеты, покружившись над дорогой, улетели прочь. Старшина высунул голову, тетя Анисья продолжала лежать среди повилики, охватив детей руками, словно наседка, защищающая цыплят.
Только теперь старшина мог рассмотреть своих крошечных пассажиров.
Он слыхал, что все новорожденные похожи друг на друга. Это была неправда: один кряхтел, другой жалобно чмокал; на голове у него темнели легкие, как пушинки, волосики.
Тот, что с черными волосами, опять заревел — на этот раз так громко, будто вырос за час. «Неужели они могут умереть? — думал старшина, глядя на малышей. — Еще ничего в жизни не увидели — и уже сироты… Неужто не уберегу их?»
Вместе с тетей Анисьей он уложил малышей в машину и тронулся в Ковшино.
Анисья оказалась права. Пока ее золовка хлопотала возле ребят, она успела обежать улицу, и в избу вошли две рослые сумрачные молодухи. Они разобрали малышей; в комнате наступила тишина, только слышалось ровное, блаженное причмокивание.
— Видал наших, ковшинских? — сказала тетя Анисья с печальной гордостью. — Во орлицы!