Я появился на свет в 1948 году, в период относительного порядка после хаоса, относительного хаоса перед насаждаемым новым, лживым порядком. В генах своих я принес и благие намерения, и человеческие слабости. Во времена, когда я рос и мужал, вязкая паутина будней редко давала возможность людям моего слоя достигать сфер высокой интеллектуальной деятельности, равно как и привилегированных теплых позиций, данных рождением или рангом. Крестьянское бытие не признает и не терпит отвлеченных умозрительных построений — а потому и мир спекулятивной абстрактности третирует это бытие как одну из абстракций, но только деградировавшую. Человек, зажатый в тиски крестьянского образа жизни, вынужден не в абстракции, а в себе самом отыскивать некое равновесие, чтобы сопротивляться силам повседневной нужды и повседневного долга. И потому притирается к этим силам, рискуя даже утратить при этом свою индивидуальность, неповторимость, сам становится воплощением долга, нужды, — воплощением безликого, отвлеченного труда, так сказать, абстрактного пота. Хотя при этом, желает того или не желает, постоянно вынужден добывать вполне конкретный хлеб из вполне конкретной земли… В такой вот среде я рос. Это были годы безвыходной, как западня, нищеты, и положение вовсе не облегчал иллюзорный блеск прячущейся где-то за облаками звезды, обещающей искупление в реально достижимом будущем. Хотя что скрывать: порой и я позволял себе с детски наивной верой отрываться от грязных, пыльных истин, уносясь мечтой в действительность загадочно мерцающую, влекущую. Я хотел стать епископом, непременно и сразу епископом, в митре, с серебряным посохом, с драгоценными перстнями на руках. В то время именно эта опасная и завораживающая опасностью тропка казалась мне настоящей дорогой — она, а не площадь для праздничных шествий, с трибунами и с оглушительным громом оркестров. Однако жизнь мою угрюмой мощью слепых случайностей влекли за собой не мечты, а те простые, подчас непредвиденные повороты, что дарила мне смирившаяся с законами, усмиренная ими судьба; случайности эти были настолько обыденными, что мне долго не бросались в глаза их необычность и странная благосклонность ко мне. Возможность учиться, связанная с моим крестьянским происхождением, которое мне, по всему судя, простили и даже попробовали компенсировать, стала как бы некоей навязанной привилегией, а вместе с тем и навязчивой потребностью доказать кому-то, что я смогу-таки оправдать чьи-то неопределенные ожидания и что полагающиеся мне льготы полагаются мне не зря. Если смотреть по отметкам, учился я в общем неплохо и смею это сегодня признать потому, что, без ханжества и без ложной скромности, убежден: ох как мало, как страшно мало я знаю о мире, о человеке, о нашей жизни. Да и для того немногого, что я все-таки знаю, потребовалось очень, очень много самозабвенной, едва ли не маниакальной учебы; кто бы ни вел меня в ней, низкий ему поклон. Случайность же подсказала мне: может быть, небесполезным окажется, если я стану писать. Долгое время я писал, как неопытный, обладающий одной только дерзостью ученик чародея или ребенок, которому мир представляется волнующей тайной. Сегодня наивность и глупая, на невежестве замешенная непорочность сильно повыгорели во мне. В конце концов то, что люди называют литературой, стало моим повседневным занятием. Я получил возможность много и в разных направлениях ездить — еще одна странная милость случайности. Кроме родного своего языка я сносно пользуюсь языком французов. Сгорая от стыда, часто я размышляю о невосполнимом своем незнании, которым обязан скромным познаниям о том о сем. Когда я пишу, мне неведома ностальгия и я не питаю иллюзий. Милосердные эти понятия как-то выветрились из моей жизни. У меня есть лишь надежда — надежда, знакомая корню любого куста: надежда наткнуться на воду и минеральные соли. Каждому я с удовольствием, громким голосом пожелал бы мира, которому не грозит ничто, и безоблачного счастья; но по себе знаю, человек эгоистичен и глух, когда речь идет о его мире и счастье. Сорок с лишним лет уже у меня за плечами.