Мать послала его в лавку за керосином, а он вместо керосина купил сигарет. Мать схватила его за шиворот и стала бить головой об стенку. С трудом вырвавшись, он выскочил во двор. Мать выбежала за ним. Он схватил камень и бросил в нее. Мать пошатнулась и упала. Он забился в какой-то угол и видел, как она встала, с трудом сделала несколько шагов и опустилась на крыльцо. Сидела, стиснув голову длинными, тощими руками, зажав рану на голове, и плакала.
В тот раз Балог несколько дней не возвращался домой. «А ведь я об этом начисто позабыл», — удивился он.
«У матери был черный платок, она заправляла под него волосы. Сидит, бывало, на крыльце, подбородок пальцами обхватит и смотрит прямо перед собой. Иногда глаза закрывала, но меня и с закрытыми видела».
Эта мысль его занимала. «Да, меня она и с закрытыми глазами видела».
«Когда в Захорони был, к ней на могилу не зашел. Ко всем зашел, а к ней нет. Если б не тот мужичонка с хутора, наверняка вспомнил бы».
Хотя, конечно, если б тот мужичонка его не увел, он бы так на кладбище и остался. Живой или мертвый. Он ненавидел это кладбище, не выносил его, но и любил тоже. Оно всех пожрало, оставив его одного в целом свете. Любил он его потому, что верил: здесь они все к нему поближе — и друг, и жена, и мать. А ненавидел потому, что знал: тут всему конец и никого не воскресишь. Смерть, как этот, с хутора, говорил, она в нас самих, она всюду точку ставит.
Дважды он чувствовал, как превращается в ничто, как рассыпаются кости; дважды погружался в бесконечную глубину. Глаза закрывала тьма. Куда бы он ни тянулся, к чему бы ни прикасался, все было черно и сам он сливался с чернотою. Он падал вниз и знал, что уменьшается, сжимается, вот он уже не больше кулака. Тем, кто в Захорони, все это известно, только секрет свой они унесли с собой в могилу. Человек перед смертью умнеет, но становится песчинкой. Что-то в этом роде думалось Михаю Балогу. Перед смертью жизнь вспоминается. «Вот и мне моя вспомнилась, хоть и куцая она у меня. А потом один на один с собой остаешься. Правду сказал мужичонка с хутора: смерть, она в нас самих. Теперь-то я и сам знаю. Знаю, что от нее не убежишь. Ну и пускай… Всего-то и делов, что пониже спуститься. Войти в холодную воду…»
Вдруг откуда-то выскочил велосипед; запоздало зазвенел звонок, велосипед чудом не наехал на Балога. «Эй ты, постой, ты куда едешь?» — тихо сказал Балог, но велосипедист не оглянулся. До Балога доносилось шуршание плаща, задевавшего за раму. Он смотрел велосипедисту вслед, и глаза постепенно привыкали к темноте. Еще раньше он понял, что дождя больше нет. Дул упрямый, но не холодный ветерок. Он отер лицо мокрым рукавом, запахнул куртку и сделал шаг вперед.
Что-то гудело над головой. Звук был совсем незнакомый. Слева от себя он увидел телеграфный столб, подошел и прислонился к нему спиной. Гудение стало громче, столб дрожал. «Как живой», — подумал Балог.
Мокрая одежда как будто согревала, он потихоньку приходил в себя, только никак не мог решить, что ему делать: идти домой или оставаться здесь? Если б велосипедист остановился… Но он не остановился, и Балог не смог его спросить, как ему быть. Никогда в жизни ему не хотелось так сильно, чтобы рядом были люди. Все равно кто — лишь бы смотрели на него, говорили с ним. Если б хоть кивнули ему, он бы уже знал, как быть дальше.
Откуда-то со стороны парома донесся собачий лай. Кто-то шел мимо домов, и собака лаяла — для порядку. Дело, должно быть, шло к полуночи, и все-таки он надеялся кого-нибудь повстречать. Кого-нибудь, кто поздоровался бы с ним и показал дорогу к дому.
Там, где лают собаки, там есть люди. Там деревня. Михай Балог знал, что это не его деревня. Та подальше.
Он пустился в путь, надеясь добраться домой до рассвета.
Петер Эстерхази
ФАНЧИКО И ПИНТА
Esterházy Péter
FANCSIKÓ ÉS PINTA