Если обратиться к произведениям Достоевского, то в них и художественности мало, и мысли никакие, хотя присутствуют намеками в большом количестве. Тем не менее, Достоевский писатель, признанный великим. В том-то и дело, что в произведениях Достоевского все говорят не от лица людей, а от лица как бы их органов. От того сердечные разговоры вдруг сменяются бессердечными, если не бесчеловечными. От того Бердяев пишет о «страшной диалектике» Достоевского, о его «мистической антропологии», о том, что тот «дьявольски умен». Да, своеобразие Достоевского в том, что он слышит интимные разговоры органов своего тела, перенося, соответственно, на речи своих литературных героев. Не случайно детство писателя прошло вблизи больницы для бедных, где штабс-лекарем служил его жестокий по характеру отец. У Достоевского страдание выступает как мировоззрение, но это страдание является методом вхождения в разговоры органов тела по поводу их хозяина и его проблем. А органы мыслят порой как дети. Так мать в сердцах орет на ребенка «убила бы тебя сейчас», сердечно его любя. Достоевский не случайно стал классиком мировой литературы – за особый дар интимности «сердечных» (или бессердечных) разговоров.
Дар интимности, прославивший писателя Достоевского, полностью исключает философию. Все мысли героев писателя не укоренены в культуре, поскольку в них все «понаслышке». Образ «пещеры» Платона очень характерен как раз для мировоззрения органами тела. У Достоевского любая мысль – это тень мысли в пещере Платона, естественно, без наличия самой мысли. Не случайно герои писателя постоянно говорят «про идеи». Как отмечал Ф.А. Степун, «слово
Сплетня в её семиотическом значении. Что-то где-то происходит, но за ширмой. Интерпретации за ширмой происходящих событий и есть литературные «идеи» Достоевского, поданные методом сплетни. Ф.А. Степун не случайно обращает внимание на то, что сочинения Платона были в библиотеке писателя и тот увлекался их чтением. У Достоевского платоновской «пещерой» стало само тело человека, а «идеи» возникают то «от сердца», то «от печени», то «от интимных органов». В этом литературном приеме Достоевского совершенно увязли все выдающиеся представители «русской философии». Достоевский и «не художник», и «дьявольски умен», и в своем бессознательном «носится на шабаш с бесстыдными ведьмами» и «жестокий талант», и одержим «сладострастным мучительством». Как ни странно, но в своей искренности все такого рода эпитеты верны, только не осмысленны ни в какой мере.
В противоположность мнениям Луначарского, Бердяева, Соловьева о том, что Достоевский не столько художник, сколько мыслитель, философ, пророк, надо утверждать обратное: Достоевский только художник, и совсем не мыслитель, совсем не философ и совсем не пророк. Все «идеи» Достоевского не содержат мысли: это художественный фантом, впечатление (будто во фразе есть идея, только её надо найти). А найти идею в «идее» писателя невозможно по банальной причине: её там нет и быть не могло. Искусство иллюзорно, что в этом странного? Достоевский открыл, что иллюзией могут быть не только чувства и эмоции, но и мысли. Конечно, были попытки в «идеях» писателя найти реальные идеи, но ничем, кроме недоумения или даже смеха, это не кончилось. Не случайно Л. Шестов придумал ироничное определение «идей» Достоевского: «накануне истины». «Достоевский же хотел во что бы то ни стало предсказывать, – пишет Л. Шестов, – постоянно предсказывал и постоянно ошибался. Константинополя мы не взяли, славян не объединили, и даже крымские татары до сих пор живут в Крыму» [О Достоевском, 1990, с. 126]. «И во всех этих смешных и вечно противоречивых утверждениях, – добавляет Шестов, – чувствуется лишь одно: Достоевский в политике ничего, решительно ничего не понимает и, сверх того, ему до политики никакого дела нет» [там же, с.122].