Ее слезы и красный припухший отпечаток ладони на ее щеке не смогла скрыть даже темнота салона. Я бы узнал кто, я бы точно узнал где, не уточняя за что, потому как поднять руку на беззащитную слабую женщину может только ублюдок.
Вот конкретно сейчас я смотрю на разбитую рожу своего подзащитного и первый раз в своей практике я хочу, чтобы моего клиента, как следует приложили вот эти крепкие ребята, потому что, сука, чувствую, что это именно он сотворил с ней такое и по чьей вине она сейчас там, в вонючем вшивом изоляторе для всяких мудил.
А в том, что там она — я нисколько не сомневаюсь.
Мне до лампочки, о чем лепечет наркушник, мои ноги самолично несут меня в соседнюю камеру.
Я выбросил эту девчонку из головы еще там, у кофейни вместе с кофе и маффином, но отчего-то снова чувствую себя глицериновой свечкой от запора, спасающей ее костлявую задницу.
Это какой-то низкопробный каламбур, но, твою мать, меня он вставляет.
— Мннне ххолллодно, — снова стонет мудила.
Я бы сказал, что мне похрен, но…
— Подготовлю ходатайство. Завтра выйдешь под подписку, согреешься, — встаю и ухожу.
19. Юля
Моя жизнь превратилась в гнилое яблоко, а я в ней тот самый безмозглый червяк — гажу там, где живу.
Я переплюнула саму Рюмину.
Даже она никогда не проводила ночь в вонючем мочой и тухлятиной изоляторе со всяким сбродом.
Я потеряла счет времени и мне кажется, что вот так я стою хренову тучу лет. Мои пальцы рук посинели, но я продолжаю упорно сжимать кулаки, чтобы не дать себе уснуть или впасть в безумие. Я не чувствую ног и, если сейчас откроется дверь, которую я подпираю плечом, я попросту рухну. Мое тело онемело от ужаса, холода, стресса и отвращения. Горло першит, я продрогла в этой нательной маечке до костей. Исподлобья смотрю на свою толстовку, в которой жрет какую-то блевотную баланду моя соседка-алкашка с подбитым глазом, и с трудом сглатываю вязкий ком. Мне пришлось выторговать свое лицо, которое мне собирались здесь коллективно разукрасить, взамен на толстовку.
Я страшно хочу пить и в туалет, но, если я подойду к унитазу хотя бы на полметра, меня тут же вырвет.
В камере нас четверо.
Трое моих новых подруг — ко мне относительно благосклонны, позволив «просто не отсвечивать». Они ржут своими гнилыми черными зубами и кашляют друг на друга, отхаркивая в свои же тарелки, с которых едят.
Утыкаюсь носом в предплечье и дышу через раз, чтобы не заразиться каким-нибудь туберкулезом.
Я не знаю, как мое сердце выдерживает, а не разрывается от всего этого кошмара.
Стадию, когда я била в отчаянии руками по железной двери, я прошла. Меня просто оттолкнули как досадное недоразумение.
Стадию, когда стоило бы реветь белугой и жалеть себя, я осознанно перешагнула, решив, что истерика меня только ослабит.
Не знаю, чего я жду.
Не знаю, что со мной будет, потому что о том, что я здесь никто не в курсе. Брату я еще ночью, когда рванула на поиски Свирского, написала записку, что ночую у Рюминой, а остальные, скорее всего, разрывают сейчас мой безжалостно отобранный телефон.
— Пожалуйста, пожалуйста, — шепчу в дверь и поглаживаю ладонью поверхность.
Я не понимаю, за что меня задержали, я не понимаю, за что это всё происходит со мной?
«За глупость и доверчивость», — зудит дьявол за левым плечом.
«Ты не могла поступить иначе», — оправдывает мой ангел-хранитель.
Хочу кричать, но голос охрип. Не в силах сдержать свою горечь, бью кулаком о железную дверь.
Бью еще раз.
И еще…
— Алё, — слышу шепелявый мерзко-свистящий звук из-за спины, не оборачиваюсь. — Слышь, — громкий свист. — Я тебе говорю, уважаемая, ык, — икает алкашка, а ее собутыльницы хрипло гогочут. — Чавой-то бакланишь, синюшная? Тебе велено было не отсвечивать. Завали лопату*, а то без кишок** останешься. Могила у нас девочек любит, правда Могила?
— Точняк, — я слышу, как скрипит двуярусная металлическая кровать и шаги, которые становятся ближе.
«Мамочка-мамочка», — крепко зажмуриваю глаза и прикусываю щеку изнутри, чтобы не застонать и не показать им свою слабость.
Лязгает со скрипом тяжелая дверь, и этот звук мне кажется самым прекрасным.