В письме к барону Гримму императрица рассказывала: «Десятого Апреля в 4 ч. утра сын мой пришел за мною, так как великая княгиня почувствовала первые боли. Я вскочила и побежала к ней, но нашла, что ничего особенного нет, что… тут нужны только время и терпение. При ней находились женщина и искусный хирург. Такое состояние продолжалось до ночи, были спокойные минуты, она иногда засыпала, силы не падали… Кроме ея доктора, который сидел в первой комнате, приглашены были на совет доктор великого князя и самый лучший акушер. Но они не придумали ничего нового для облегчения страданий и во вторник потребовали на совет моего доктора и старого искусного акушера. Когда те прибыли, то было решено, что нужно спасать мать, так как ребенок, вероятно, уже не жив. Сделали операцию, но по стечению различных обстоятельств, вследствие сложения и других случайностей, наука человеческая оказалась бессильною… В четверг великая княгиня исповедовалась и причастилась. Принц Генрих предложил своего доктора; он пришел и нашел, что его товарищи поступили правильно… Вчера было вскрытие в присутствии 13-ти докторов и хирургов, и из того, что они нашли, заключили, что случай был почти исключительный, и помочь было нельзя. Вы можете вообразить, что она должна была выстрадать… Я не имела ни минуты отдыха в эти пять дней и не покидала великой княгини ни днем, ни ночью до самой кончины. Она говорила мне: „Вы отличная сиделка!“ Вообразите мое положение»[586]
.На следующий день Екатерина продолжает свой рассказ Гримму: «Мы чуть живы… Были минуты, когда при виде мучений я чувствовала, точно и мои внутренности разрываются: мне было больно при каждом вскрикивании. В пятницу я стала точно каменная, и до сих пор все еще не опомнилась… Я, известная плакса, не пролила ни единой слезы… Я себе говорила: „Если ты заплачешь, другие зарыдают, коли ты зарыдаешь, те упадут в обморок“»[587]
.Недоброжелатели Екатерины могут усомниться в правдивости писем к Гримму, ведь они создавались для европейского общественного мнения, в глазах которого императрице хотелось предстать сострадательной и доброй свекровью. Дипломаты сообщали своим дворам, что государыня недолюбливала невестку, сколачивавшую вокруг Павла группу сторонников и подталкивавшую мужа к решительным действиям.
Проверить правдивость писем Гримму позволяют записки Екатерины к Потемкину, перед которым у нее не было причин скрывать свои истинные чувства. «Я была в четыре часа, — писала Екатерина, — она мучилась путем, потом успокоились боли, и я ходила пить кофе, и, выпивши, опять пошла и нашла ее в муки, коя скоро паки так перестала, что заснула так крепко, что храпела… Настоящие боли перестали, и он (ребенок. —
Как видим, царственная свекровь была взволнована делами невестки и часто навещала ее, хотя о круглосуточном сидении у кровати речь пока не шла. Однако эта немолодая, не раз рожавшая женщина умела настолько сопереживать Наталье Алексеевне, что почти физически «вспомнила» боли в спине, когда ребенок «идет ломом».
11 апреля Екатерина шесть часов провела у постели умирающей, потом ушла и обедала во внутренних покоях с Орловым и Потемкиным. В эти тяжелые дни они оба нужны были ей для поддержки. 12-го императрица уже не выходила из комнаты невестки, и хотя кушанье было подано во внутренние покои, есть государыня не смогла. 13-го в пятом часу утра Екатерина наспех писала статс-секретарю Козмину: «Сергей Матвеевич, дело наше весьма плохо идет. Какою дорогою пошел дитя, чаю, и мать пойдет. Сие до времени у себя держи, а теперь напиши письмо к Кашкину (коменданту Царского Села. —
Вскоре после кончины великой княгини в Европе распространились слухи об убийстве несчастной Натальи Алексеевны по приказанию императрицы, видевшей в самолюбивой жене Павла Петровича свою политическую соперницу. Исполнителем злодеяния назывался Потемкин. Источником этих слухов были рассказы принцев Гессен-Филиппстальских, состоявших в родстве с покойной и повторявших слова ее брата — принца Людвига Гессен-Дармштадтского[590]
, за полгода до смерти сестры выставленного с русской службы. В свете этой версии странным кажется выражение участия по отношению к жертве, высказанное не где-нибудь на людях, а в записке к «сообщнику», перед которым незачем было притворяться сострадательной.