Он никогда не паниковал. Привыкший определять каждому часу свое место, как инструменту в домашней столярке, как всякой вещи в квартире, он не думал – вернее, старался не думать – о том, что мать и жена разом оказались беспомощными, упали на его плечи. Он упорно искал место в своем уплотняющемся времени, думал о том, что матери в городе понадобится новая кровать, поскольку свободное раскладное кресло будет для нее узким, и надо как-то найти денег на эту кровать (хорошую, конечно, иных вещей Константин не признавал), договориться, чтобы ее привезли, затащили на третий этаж. Он искал полочку для каждого из назревающих гроздьями дел, мелких и больших, и пока не находил… Так и стоял, задумавшись, посреди разрытого поля, глядел на багровый закат – и увидел Шурика. С лицом красным, блестящим, перепачканным землей, нес он, запинаясь о борозды, большой мешок на плече.
С племянником до этого дня Константин Сергеевич почти не разговаривал, не от злости – злость владела им, когда он собирал вещи Шурика, передавал ему сумку и матерно попрощался…
Теперь же Константин смотрел на Шурика и решил, что надо менять масть, и, поманив его рукой, улыбнулся и крикнул:
– Подь сюда, жених.
Шурик услышал, дотащил ношу до края поля, где серым утесом стояли полные шпигулинские мешки, и подошел.
– Работаешь сейчас ай нет?
Племянник замотал головой: он был рад, что дядя наконец заговорил.
– Баушка болеет. Посиди с ней. По-си-ди, говорю. Не езди в город нынче.
Шурик посмотрел растерянно и кивнул:
– Дадно.
Утром, когда все уже уехали, пришла попрощаться Анна перед долгой дорогой в свою Сибирь. Шурик вышел вместе с ней, донес ее вещи до остановки, а когда ушел автобус, побежал на почту и отправил срочную телеграмму по заветному адресу: «Баба Валя болеет. Остался у ней».
Дина постучала в дверь вечером того же дня.
Так прожили они втроем две недели, молчали, пили чай, и, наверное, это было лучшее время в их жизни. Докапывали остатки картошки. Ходили за грибами в перелески. Однажды Шурик свалился с мостка в холодную речку и бабушка с Диной ругали его вдохновенно и ласково.
Приходил из соседней деревни Шурка и остолбенел, увидев красивую Дину, а когда отошел, восклицал:
– О-от, сынок, инвалид втора группа, мать его, почище меня ловелас будет.
Валентина осаживала его с поддельным раздражением:
– Молчи уж, бесстыдник.
Когда совсем погасла осень, Константин приехал на машине один и сказал:
– Собирайся, мать.
В городе прожила она до начала февраля и за все эти месяцы ни единым словом – ни про себя, ни тем более вслух – не могла попрекнуть детей своих. А те, наверное, обижались: чем больше дети старались ей угодить, тем незаметнее старалась казаться она. Ела, как младенец, целыми днями не сходила с кровати, а когда – очень редко – выводили ее под руки посидеть на скамеечке возле подъезда, надевала самое ветхое – потертое синее пальто и зашитые на сгибах сапоги-дутыши. И на тихие укоры невестки: «Мам, ну что ты позоришь нас», – отвечала сквозь одышку: «Это ничево… ничево».
В тот самый день, когда оставалось ей не более получаса, удивила всех вопросом, скоро ли сядем обедать и будет ли винегрет. Сама зачерпнула полной ложкой из салатницы, стоявшей в середине стола, и выронила ложку на белую скатерть…
О том, что похоронить бабушку можно на близком городском кладбище, никто даже не задумывался: это казалось чем-то нелепым, вроде как ночевать по чужим домам, когда есть свой. Бабушку повезли в деревню, на квадратный погост посреди поля.
Съехалась родня. Провожали со слезами, но каждый из родни, заботясь о гробе, могиле, подвозе на кладбище и продуктах для поминок, осознавал, что с этими похоронами закончено дело, исполнен долг, не допущено обиды ни в большом, ни в малом и деревня, глядящая на эту скорбную суету, не может упрекнуть никого из потомков Шпигулиной Валентины Кирилловны.
Но ее уход стал только началом целой череды смертей – пусть и не трагических, смертей от старости, – будто к Валентине были привязаны жизни других людей и кому-то понадобилось увидеть на том свете всех, с кем она провела свои молодые годы на свете этом.
Летом, в невероятную засуху, когда дорожная пыль стала глубокой и податливой, как вода, а рыжая земля ссохлась в камень, похоронили деда Василия. Умер он внезапно, ничем особенно не болея, на семьдесят восьмом году. Хоронить его приехала дочь с мужем, откуда-то с севера.
За ним потянулись двоюродные-троюродные сестры – за год остались только Еннафа и Нина. Умерла и Антонина Власьевна, вернувшаяся по причине пожара в Слесарном переулке к природной своей деревенской жизни.
Эти проводы не требовали от Константина того участия, как похороны матери, но он, конечно, помогал и участвовал…
Но однажды он остался один в материном доме и вдруг понял, что все это теперь дождалось его рук. Он вышел на улицу полный планов сделать все так, как никогда не согласилась бы мать. Она держала дом в строгой чистоте, но не приняла никаких новых вещей, кроме телевизора, не соглашалась даже на стиральную машину-автомат, говорила: «Ко-ось, боюсь я ее».