Шурик встретил ее у магазина – Светка пополнела, но лицо, смеющиеся глаза и подвижные влажные губы остались прежними. Светка обрадовалась Шурику, как радуются тому, кого видят почти каждый день, ахнула, прокричала ему, тридцатипятилетнему: «Как вырос-то!»
В магазине она купила две банки коктейля, проворно спрятала их в сумку, помахала ручкой – и ушла.
А еще видел он Кольку – и не узнал, потому что лицо его скрывала сверкающая чернота из машинного нутра, и одежда была такой же.
Этот черный человек толкнул Шурика в плечо и заорал:
– Ой-ё-о-о! – Он выбросил руку, показывая что-то, и кричал ему на ухо: – Во-он, дорога на поселок – видишь? Там мой комбайн стоит, бросил я его на хрен, завтра заберу…
Он говорил еще – Шурик не мог разобрать, – и в это время что-то тяжелое рухнуло в небе, и небо тут же разразилось таким ливнем, что черные струи потекли из-под Колькиных штанин.
Жил он рядом, в двухэтажном доме на восемь квартир – туда и потянул Шурика. В комнате – чистой, без мебели, с одним матрацем в углу, на котором, накрытый стареньким байковым одеялом, спал ребенок, такой же матрац имелся в широком коридоре – стояла женщина, молодая, пучеглазая, со вздыбленной проволокой волос. Шурик поздоровался – она, будто не слышала, прошла на кухню, села за стол и громко спросила то ли у него, то ли у Кольки:
– Хошь в рожу дам?
Колька принес табурет для Шурика:
– Садись, я щас, помоюсь.
Шурик сел. Женщина глядела на него, не стесняясь, пристально, раздувала ноздри, потом вдруг улыбнулась с какой-то похабной снисходительностью. Хотелось уйти, но было неудобно перед Колькой.
Колька вернулся минут через десять – ослепительно чистый, в белой, застегнутой под горло рубашке и до онемения пьяный. Посмотрел в кухню знакомым виноватым взглядом, лег на матрац в коридоре, натянул на голову одеяло и больше из-под него не показывался.
– В рожу-то хошь? – вновь спросила женщина, когда Шурик поднялся, собираясь уйти.
Оказалось, что видел он Кольку в последний раз. Пошел Колька с компанией купаться на реку, забрел по горло, нырнул, мелькнув задом, и не вынырнул. Говорили, был он трезвым.
В начале осени Дина сказала:
– Я беременна.
Она сказала это с грустной готовностью к новому повороту судьбы. Так говорила бабушка, что каникулы кончились и пора ехать в интернат.
– Тебе надо на работу…
Шурик молчал.
Когда забеременела та, прошлая жена, Ирочкина мама сказала ему – без рук, громко и почему-то строго: «Это радость, Саша! Боль-ша-я!»
С тех слов его отделили от Ирочки, спать велели на тахте в комнате, где принимали гостей и собирались по вечерам. «Чтоб не придавил», – объяснила теща. А он понял, что теперь их семейным счастьем уже не любуются, наступило что-то другое. Ирочкина мама на безупречном немом говорила ему: «Будущий отец, ты бы хоть раз догадался в магазин зайти после работы», – и смотрела с непонятной ему укоризной, потому что магазины никогда не были его обязанностью. Эти слова и взгляд повторялись несколько раз: сказав, теща вручала ему список продуктов для дочери, в котором обычно значились фрукты, творог, однажды «мелки ученические, как в школе, в коробочке».
Рождение ребенка он принял без каких-либо сильных чувств, наверное, потому что все время беременности жены и первые месяцы после родов ощущал себя человеком, которого не знают как пристроить к общей важной работе. Домашних обязанностей было и раньше немного, а теперь вовсе не стало – он видел только мелькающие лица родителей жены, лица воодушевленные, гордые. Хотя однажды теща показала ему, как надо пеленать младенца, но у Шурика вышло плохо, другой попытки ему не дали. Да он и сам не стремился к этому – другому – кукленку, некрасивому, постоянно разевающему рот, трясущему крохотными кулачками.
Только через год стали они смотреть друг на друга – тайком, когда оставались одни. Тот кукленок, с трудом удерживая голову, непомерно тяжелую для него, таращился пронзительно-голубыми глазами, и Шурик чувствовал что-то незнакомое, теплое, беззаботное…
Но минуты те случались нечасто, и жизнь его портилась с каждым днем – его уже совсем исключили из общего дела, каковым было счастье Ирочки.
А сейчас стояла перед ним Дина, которую он любил, и она любила его, и не было вокруг суетящихся в значительной своей заботе людей, и вместо большой квартиры – комнатка с горбатым диваном…
Ощущение этого одиночества, незнакомого и волнующего, как вершина высокой ледяной горки, незаметно, без мыслей, переменило его.
– Я ничего не говорила маме. Скажу, когда ты найдешь работу. Ты ведь скоро ее найдешь?
– Да, скоро.
– Она будет знать, что все у меня хорошо, и тогда обрадуется.
Нежно, будто пробуя новую дорогую вещь, она провела ладошкой по его груди.