Их с Лантошем кто-то выдал. Наверное, десятник. Сказал, что это они подожгли цистерны и боеприпасы. Сказал только потому, что догадывался о принадлежности Мате и Лантоша к партии мира… Нашелся иуда! Выслужился перед немцами…
Тоска сдавила грудь. Не оттого, что не перевелись предатели. А оттого, что обвинение было несправедливым… Сейчас Мате многое бы отдал, чтоб оно оказалось справедливым! Всю оставшуюся жизнь отдал бы, чтобы они с Лантошем на самом деле уничтожили эти цистерны и эшелоны! Потому что делал слишком мало, ничтожно мало, чтобы уничтожить мир насильников и убийц, мир, порождающий войны, мир, несущий страдания и смерть человеку! Мало! Мате вспоминал прожитое. Все пятьдесят два года жизни промелькнули перед ним, как один миг. Озера его детства под Мадарашем. Казармы его юности в Солноке. Та, первая бойня, окопы под Изонцо, откуда он вернулся, твердо зная, что мир надо перестроить. Радужные надежды и трагические могилы двадцатого года…
Да, он пожил немало. Ему казалось даже, что в его жизни бывали радости: свадьба с Анной, рождение Андроша, пирушки с друзьями… Все это было самообманом. Страшным самообманом! Ибо кончилось вот этой тюремной камерой, умершим Лантошем и безысходностью: отсюда не выйдешь. Андрош воюет против русских товарищей где-то в Карпатах, Анна давно больна туберкулезом и не переживет его казни… Нет! Не так, не так надо было жить! Не так! Он слишком много думал о себе, часто боялся поступиться крохами призрачного благополучия и счастья, терпел…
Одна только радость была настоящей за эти пятьдесят лет: радость восстания, радость революции. Но революцию подавили. А потом год от года становилось хуже и хуже.
Нет! Партия не умирала. Но у нее не было прежней силы. И работала она часто не так, как нужно было бы…
Мате сидел у стены, стараясь не менять положения тела.
«Нечего кривить душой, — беспощадно думал он. — Найдутся мудрецы, которые найдут оправдания всему — и нашим просчетам, и нашим ошибкам, и даже себе самому. Но ты сам, ты сам — разве ты оправдаешься когда-нибудь перед своей совестью, перед людьми, перед тысячами убитых на фронте и сгноенных в тюрьмах?!
Даже во время войны иные боялись жертв, — думал Мате. — Шла война. Каждый день убивали тысячи людей. А иные боялись… Но разве солдат имеет право бояться смерти? У него нет этого права! У него есть взамен другое величайшее право — право умереть в бою, а не сдохнуть от голода в лагере военнопленных или от пыток в тюрьме. А мы боялись! Три раза разбрасывали листовки и уже считали, что совершили величайший подвиг!.. Вот кто-то взорвал цистерны. Но кто? В ячейке партии никто такого задания никому не давал. Если бы дали, то, конечно, им с Лантошем. А они задания не получали. Значит, цистерны взорваны без участия их ячейки… Фронт уже рядом, а за них действовал кто-то другой.
Если я останусь в живых, — подумал Мате, — если только я останусь в живых, то — клянусь кровью Лантоша!..»
Мате прислушался. В коридоре кричали и топали. Дверь распахнулась. Солдаты швыряли в камеру людей. Одного, другого, третьего, четвертого… Люди падали на труп Лантоша, друг на друга.
— Есть такой испанский городок — Альбасете. Там и формировались интернациональные бригады. Григорьев оказался в Альбасете проездом на Южный фронт и сразу нашел добровольцев для войны в тылу у Франко. Эти люди чудеса творили потом! Между прочим, вы об югославском партизане Илье Громовнике ничего не слыхали? Нет? В Испании его звали Хуаном Пекенья — Иваном Маленьким, в отличие от его приятеля, тоже югослава, Хуана Гранде — Ивана Большого. Хуан Пекенья так наловчился, что в одиночку линию фронта переходил, неделями на железных дорогах мятежников орудовал. А одному очень тяжело ведь…
Кротова спохватилась и виновато посмотрела на капитана.
— Ладно, — хмуро сказал Бунцев. — Ну, чего замолчала? Рассказывай. Все равно мы Тольке помочь не можем… Ты про штаб итальянской авиационной дивизии хотела… Ну?
— Это позже случилось, — сказала Кротова. — Уже под Кордовой. Во время фашистского наступления на Южном фронте…
Они сидели под высокой, пушистой сосной, подстелив под себя собранные в лесу ветки. В просветах сосновых крон по-прежнему тускло серело, и по тому, как раскачивались верхушки деревьев, оба догадывались, что ночной ветер не утих. А в лесу было спокойно. Только сосны шумели да равномерно, с редкими перерывами постукивал неподалеку дятел. Словно и войны никакой не было.
Покой раздражал Бунцева. Хотелось выйти из этого безмятежного леса, немедленно сделать что-то, попытаться найти штурмана, может быть, спасти его от гибели, но Бунцев понимал уже, что сейчас они могут только скрываться, и — если хотят жить, если хотят еще встретиться со своими — скрываться надо умело.
Счастье, что рядом оказалась Кротова с ее партизанским навыком к заметанию следов. Без нее куда трудней пришлось бы.
«Будь она парнем — лучшего друга не пожелаешь, — думал Бунцев, избегая долго глядеть на радистку. — И надо ж ей было девкой родиться…»
А Кротова продолжала свою повесть: