И так начались годы мучительного, титанического труда. Сначала год, потом второй, потом третий. А муки воплощения мысли в речь не исчезали, работа не становилась легче.
Он уже привык садиться с утра за стол, медленно и настойчиво искать слова, судорожно пытаться уложить непослушные слова во фразы — все это для того, чтобы за день получить десяток строк, иногда страницу. А легче не становилось.
«Третий год я думаю и добавляю, и заново пишу свой рассказ. Только я замечаю, что за эти годы я стал медленнее думать и соображать в своем писании, и подчас не напишу и полстраницы за весь день или вовсе целый день думаю, думаю и ничего не придумаю, что дальше хотел писать, и эдак могу думать несколько дней и ничего не напишу для своего рассказа — нет каких-то сил, нет памяти, и думы, и мысли, понятия куда-то исчезают из головы, проваливаются куда-то в пропасть беспамятства...
Это свое последнее писание почему-то затянулось и растянулось на долгие месяцы и не поддается до конца, чтобы его закончить. Третий год я стараюсь докончить это писание. И почему-то год от года мне тяжелее писать — вспоминать о всем случившемся, и год от года тупеет моя голова, забываются все подробности болезни, подробности из прошедшей и из сегодняшней жизни...
Но сдаваться я не хотел. Хотел довести начатое дело до конца! И я целый день сижу за столом и без конца тружусь над словом. Больше я ничего не мог придумать для спасения своего положения, т. е. помнить и говорить, когда бы я ни захотел. Целый день я сижу за столом, сильно уставший и ослабевший. А когда я приподнимаюсь из-за стола, то часто я внезапно спешу снова сесть за стол, хватаюсь руками за стол или за стул, так как меня охватывает резкое головокружение, словно трижды перевертываюсь кверху ногами вместе со столом, стулом и домом („толчки кружения“). Но я, конечно, не каждый день сидел за столом над рассказом. Когда я целый день просижу за столом, то на другой день (а то и два-три дня) так сильно разбаливается голова, что часто приходится лежать в постели».
И так потянулись годы.
На столе накапливались тетради — сначала тонкие тетради из пожелтевшей бумаги — он делал их сам, потом он отсылал их пишущему эти строки и принимался за свою повесть снова.
Теперь он уже писал в толстых серых тетрадях, а затем их сменили большие тетради в клеенчатых переплетах. Вот уже написана тысяча страниц. Потом вторая. Он пишет еще раз, он хочет написать полнее, лучше. И вот уже скоро почти три тысячи страниц, написанных мелким почерком. Страниц, которые он сам написал, и ни одну из которых он сам не может прочитать!
Он начал свою повесть, когда еще не кончилась война. Он продолжал ее десять, двадцать, двадцать пять лет.
Трудно сказать, есть ли в истории еще другие документы, на которых затрачен такой адский, мучительный труд и которые так и остаются недоступными для самого автора.
Для чего же он делал это? Для чего?!
Для чего он писал?
Он сам много раз спрашивал себя об этом. Для чего же он пишет? Для чего ведет свою мучительную, изнурительную работу? Нужно ли это?!
И он пришел к твердому решению: нужно!