Марюс в нерешительности остановился у покосившихся ворот хутора. Приоткрыты — толкнешь плечом, и окажешься во дворе. С одной стороны амбар, хлев с телегой перед ним, журавль колодца, нацеленный в побледневшее небо, словно черное дуло орудия, шорох росистого отцветшего сада… С другой — жилая изба, новое крыльцо, лавка у стены. Сесть бы и потягивать самокрутку, пока дверь не откроется сама… Гнев прошел, нет той обиды, которая пригнала его сюда. Только удивление, щемящая тоска: «Чего это я здесь?» Понурив голову, он смотрит себе под ноги, на утоптанную землю двора. Под лавкой куча гравия, темнеют какие-то предметы. Колени сами подкосились; присев на корточки, он лихорадочно рассматривает этот клочок земли. Игрушки! Его игрушки!.. Пустые спичечные коробки, банки из-под сапожной мази, обломанная ложка, черенок ножа. По кучке гравия идет борозда — недоконченный канал. Тут же торчит черенок деревянной лопатки — сегодня мужчина будет копать дальше…
Марюс протянул руку, гладит гравий. «Каждый камешек трогали его пальцы…» Руки ощупывают землю вокруг канала (осторожно, только осторожно, не разрушь его!), и камешек за камешком — в ладонь, в ладонь, в ладонь… Вдруг — тр-рах! Наступил на что-то. Ракушки! Белые, пестрые, рыжие скорлупки — его коровы, овцы, свиньи… Богатый хлев маленького крестьянина, которому он вчера радовался, расплющила нога взрослого человека. Марюс огорченно отыскивает взглядом уцелевшие ракушки. Собранные камешки скользят между пальцами. Зло лает собака. Учуяла чужого! «Чужой, чужой, чужой… Чего тебе здесь надо? И так ребенок из-за тебя будет плакать…»
Вскочил, согнувшись, пробежал вдоль палисадника, как бродяга, в которого швыряют камнями. Ворота открыты, словно пасть зверя. «Гав-гав-гав!» В душе — хруст гибнущих зверюшек-ракушек («Ох, мои коровки, мои овечки!», в руке — единственный уцелевший камешек. «Сволочи, сволочи…» — шепчет он пересохшими губами, сам не понимая, про кого это. «Сволочи, сволочи…» Обходит избу с другой стороны. На штакетины надеты горшки, глиняный кувшин; сохнут какие-то тряпки. Крапива и лопухи лезут в палисадник, а оттуда высовывают головки цветы. Одуряюще пахнущие цветы. Особенно в сырую майскую ночь, в самое цветение сирени. Большой, раскидистый куст сирени, пол-избы заслонил. Марюс налег на забор и погрузил лицо в благоухающую листву. Тяжелые гроздья цветов до боли сжимают щеки холодными ладонями, из цветов сочится роса, она катится ледяными капельками за шиворот, щекочет грудь. Где-то над головой, в ветвях, шуршит, просыпаясь, птичка. «Цак-цак-цак…» — как ножницами щелкает по белесому прохладному предрассветному одеянию. Все сильней, поспешней, все шире замахивается. Прорезала-таки! Марюс затаив дыхание смотрит на темную щель, открывшуюся в листве. Окно! За ним — теплая постель, она и он. «Вставай, Пеле, вставай. Уже светает», — наверно, говорит она. Зевок, ворчание. «И-эх, чуть не проспал… Ну и распелись же петухи! Ты на них не зла?» Ясно, зла. Оба злы. И еще не так поздно, чтоб не было времени потолковать… «Сволочи, сволочи…» Вытащить бы пистолет и — ба-бах! — в эту черную щель! Воздух ведь пахнет не только хлебом и непроветренной периной; кто-то не спит и умирает, когда в это время они… Надо бы им об этом напомнить, черт!..
Рука скользнула в карман. Но в другой. Там только крохотный шершавый камешек — на память, с берегов ребячьего канала… «Спи, сладко спи, мой малыш…» Оторвавшись от забора, долго вытирает рукавом лицо. Тревожный взгляд на побледневшее небо, где одна за другой тают звезды, на светающие поля, на хутор, полный гомона просыпающихся птиц. Хлопнула створка окна. Не этого, что за цветущей сиренью, а другого — в конце избы. Тяжелые шаги, кряхтенье. Плевок.
— И-эх, в самый раз, в самый раз, — зевая, говорит он. — Пойду задам саврасу овса.
Что-то нашаривает в утреннем полумраке. Задел что-то, опрокинул. Голос Аквиле, но слов не разобрать, — видно, из другой комнаты.
«Пойду задам овса…» Прижав ладонь к груди, он слушает, как удаляется стук деревянных башмаков. Слышит шаги своего отца. Такое же раннее весеннее утро. Сонное гоготанье проснувшихся гусей, крик петуха. Прохладный, влажный от росы утренний воздух ворвался в открытое окно, а в детской кроватке так хорошо и уютно.
— Потише ты, телепень, ребенка разбудишь. — Это мать. Может, и Аквиле только что сказала эти слова?