— Он вытащил пистолет, бабахнул вверх. Ты бы видела, как я улепетывал! — Гедиминас снова рассмеялся. Зло, издеваясь над собой.
— Есть над чем смеяться. Он же мог тебя застрелить! — ужаснулась Милда.
— Не знаю. Во всяком случае, не надо было удирать. Не могу себе этого простить.
— Какая чепуха!
— Конечно, но это заставило меня призадуматься. Теперь я начинаю понимать тех, кто, оказавшись перед дулом винтовки, предают своих близких.
— Лучше почитай мне еще.
— Обязательно, когда напишу. И не стихи, а целую поэму. О наивном парнишке, который думал, что можно остаться сухим под дождем. Промочило беднягу до нитки! Не знаю, что делать, но мне стыдно так жить, Милда. Недавно зашел немец: «Сала дай!» Харя сытая, улыбается, пачку табаку сует. На черта мне твоя душистая труха, если я не курю? Убирайся-ка подальше, разрази тебя гром! Конечно, ничего не сказал. Пошел в кладовку, отрезал кусок. На, подавись! И до того стало тошно! Почувствовал себя таким деревенским лаптем — хоть плачь. Они нас бьют, а мы их кормим. Выгребаем закрома, разоряем хлева. Чтоб лучше крутилась машина уничтожения. Нет, сами-то мы не убиваем, упаси господь! Мы не виноваты. Мы только кормим тех, кто убивает. А честному человеку у нас под носом жрать нечего. Ну, скажи, как жить такой Пуплесене? Старшие дети зарабатывают себе на пропитание, а что прикажешь делать с малышами? Немцы не только мужа убили, но и обобрали до нитки: скотину, зерно — все отняли. Даже хлеба, которые стояли в поле, описали, оценили и велели после обмолота все до зернышка сдать властям. Или вот Культя. Трое ребят служат у хозяев — один батрачит, двое стадо пасут, — а еще трое, мал мала меньше, дома. Захожу к ним недавно. «Как поживаешь, Путримас?» Посмотрел на меня, как на чокнутого, ухмыльнулся. «Не жизнь, а малина, говорит, господин Гедиминас, как и полагается во времена расцвета новой Европы». А на столе — миска картошки в мундире и соленые огурцы. Дети бледные, животы торчат. Дерутся за эту картошку, пихают в рот целиком, неочищенную. Всю ночь не мог заснуть. Наутро потащил им каравай хлеба, шматок сала. «Это вы, говорит, напрасно, господин учитель: немцам ничего не останется…» Ушел как оплеванный. Да уж будь она проклята, такая милостыня. Капля воды, чтоб смочить губы умирающего от жажды. Причуда филантропа, чтоб утешить свою совесть, да и только. Я был противен себе, Милда. Лицемер и трус! Чем я отличаюсь от такого Кяршиса, который не видит дальше своих гектаров? Ну, шире рассуждаю, ну, терзаюсь. А если по сути: что я, что он — оба кормим отбросы человечества, оба на одну колодку. И раньше задумывался над этим, а после побега пленных, когда убили Пуплесиса и двух русских из поместья расстреляли… Всегда найдешь, чем оправдаться, было бы желание, но приходит время, и видишь: все это — самообман.
— Ты слишком чувствителен, мой милый. Что может делать человек, живя в деревне, если не выращивать хлеб?
— Да! Выращивать для тебя, для Пуплесене, для Культи, только не для господ Роппа с Дангелем! Больше они не получат ни зернышка, господа немцы! Достаточно голодающих и в нашей деревне.
— Ты шутишь, Гедмис? — Еще не веря, она встревоженно посмотрела на него. — Ты прекрасно понимаешь, чем это может обернуться.
— Когда я предложил это отцу, моему доброму старику, знаешь, что он ответил? «Нынче столько всяких бед, что наша будет не больше других». Таков был его ответ. И мне осталось только добавить: «Правда, отец, кажется, быть счастливым в такое время — преступление».
«Не сходи с ума! — хотела закричать она. — А что будет со мной?»
В отчаянии она смотрит меж стволов деревьев на поля. Как велик мир и как мало в нем места!
— Ты сердишься на меня? — слышит она его голос. — Прости, может, и не стоило нам с тобой сходиться: я не могу дать того, что тебе нужно.
— Не надо так, Гедмис. С тобой я узнала настоящую любовь. Думаешь, этого мало? Никто не виноват, что судьба забирает даже те жалкие крохи счастья, которые сама же дает нам.
Адомас давно ушел в полицию, а она все перебирает в уме тот разговор. После этого с Гедиминасом они не раз еще встречались, лежали под елью, гуляли по лесу, полному палых, пахнущих ветром листьев, но те встречи как-то поблекли, а день бабьего лета с небом, осыпанным пеплом сгоревшей осени, ярок по-прежнему. И она смотрит на небо той встречи, на кривые колонны берез, несущие дырявую крышу листвы восковой желтизны, и удивляется тому, что ей ничуть не жаль ни умирающих деревьев, ни птичьих песен, угасающих на сиротливых ветвях. Она ведь тоже мертва. А может, и не жила вовсе? Не было обманутой первой любви, Берженаса с Адомасом, унизительных часов с Дангелем. Вообще не было прошлого — оно угасло, как птичьи песни, вместе с умирающими березами. Удивительное свойство природы — смерть и обязательное воскресение! Не знаешь, что сулит завтрашний день, но ясно одно — и это самое важное! — не будет так, как было. Ни постыдного самообмана, ни гадкого лицемерия, коль скоро губительная пустота, в которой ты металась, заполнилась волшебным, животворным содержимым — Любовью.