Читаем Потерянный кров полностью

Но он не смотрит на нее. Его глаза прикованы к Кяршису. А взгляд Кяршиса впился в него. Глаза обоих скованы, как два узника одной цепью. Но один из них знает, что приговорен за вину второго; он-то не виноват, и-эх, бог видит, не виновен; и эта непоколебимая вера в свою правоту придает ему спокойствие и твердость.

— Красный Марюс… Нямунис… — после долгой тишины цедит он сквозь зубы. — Что, мою бабу забрать пришел?

— Разве она когда-нибудь тебе принадлежала? — словно эхо доносится ответ.

— Говоришь… ага… — Вилы качаются, словно хотят вырваться, но голос спокоен. — Может, и не принадлежала когда, а сейчас моя… Живем… Не отдам!

Марюс улыбается. Наверху уже вечер, его лицо кажется серым пятном — все черты смазаны, — но Аквиле уверена, что он улыбается.

— Это все, что ты хотел сказать?

— Что тут еще скажешь? Явился, как в свой дом, лезешь к чужой жене. А когда со своими большевиками драпал, она-то не нужна была. Бросил с дитем, пускай сама как знает… Дал стрекача — что ж, твое дело, но зачем пришел? Может, война там уже кончилась, стрелять не в кого? Приспичило тут, в моем доме, воду мутить. У самого жизни нету, хочешь и других утопить.

— Не утонешь. — Марюс желчно рассмеялся. — Ты из такого материала, который ни воды, ни огня не боится. Со всех сторон застрахован. А у меня руки связаны. Сынишка, сестра, Аквиле…

— Замолчи!

— Аквиле! — жестко повторяет Марюс. — Мое оружие заряжено, но на этом хуторе не выстрелит. Ты это знаешь.

— И-эх, он еще о стрельбе! Насобачился за два года, ага, лучше, чем канавы копать, а знаешь ли, с какой стороны сегодня ветер дует? — Аквиле не смотрит на Кяршиса, но чувствует в его словах жуткую улыбку («И-эх, задам хорькам баню, будут знать, как яйцами лакомиться»). — Сегодня ветер на деревню, со стороны избы, а гумно далеко — не перекинется. Вот подожгу сеновал, и стреляй, сколько твоей душе угодно, показывай свою науку.

— Зачем говоришь, чего не сделаешь? Такой убыток не по тебе, Кяршис. Есть выход попроще: усадить Красного Марюса на телегу и доставить в деревню немцам.

— На телегу? Немцам?..

— Не утруждал бы тебя, сам бы пошел, но видишь, нога… Неважный из меня пока ходок.

— На телегу — немцам? — Кяршис искренне удивлен.

— Скажешь — нашел… Ну, тебе уж лучше знать, что им сказать. Но будь человеком, Кяршис. Я не хочу от тебя большего, чем ты можешь. Вхожу в твое положение и все прочее… — Марюс запнулся, шарит руками вокруг, словно ищет в шуршащей соломе застревающие слова. — Разреши мне здесь остаться до сумерек. Потом уйду. А что будет дальше — мое дело. Даю слово, — если для тебя мое слово что-нибудь значит, — до того времени, пока сядешь за ужин, меня не будет не только здесь, на сеновале, но и на твоем поле. Ползком уползу с твоего участка, если идти не смогу. А вот палку тебе придется мне вырезать, Кяршис. И моего сынишку показать. У меня есть право на это. Приговоренным к смерти тоже разрешают попрощаться с близкими.

Аквиле жалобно скулит, скорчившись у кладей. Слышит кашель Кяршиса, шорох соломы наверху. И снова голос Марюса. Опускается, как человек в воду. Все глубже, глубже. Протянутые вперед руки поднимаются, словно ищут, за что ухватиться. Но над головой лишь воздух и вода, лишь воздух и вода, лишь воздух и вода…

— …Останутся тебе мои гектары, изба, и твоей бабы, как говоришь, не заберу. Марюс Нямунис не ради того ушел воевать. И не потому оказался у тебя в хлеву. И не потому, наконец, в сумерках уйдет отсюда, чтобы уже завтра, быть может, немцы привезли его труп в Лауксодис. Но тебе этого не понять, Кяршис. Ты знаешь, что нужно земле, чтобы выжать из нее десятое — пятнадцатое зерно, но никогда не уместится в твоей голове, как тяжело человеку, когда он должен умереть не вовремя и не так, как следует умереть.

— И-эх, он уже о смерти.. — Кяршис зол и испуган. — Не Кяршис дал тебе жизнь, не Кяршису ее отнять. Чтоб человека по моей вине… И-эх, это уж нет! Откуда мне знать, что тебе господь начертал — пулю, петлю или христианскую смерть в кровати, со свечой в руке? Может, именно это. Мало ли людей с годами образумилось? В моих ли силах вставать поперек божьей воли? Плоть человека убить и душу погубить? Нет, всевышний никому не дал такого права. Ни мне, ни тебе, ни кому другому, неважно, что все вы стреляете, вешаете друг друга, отнимая у господа то, что он один вправе решать. И-эх, я этого не сделаю! Может, немцы нас всех… Но господь и люди будут знать, что руки Кяршиса были в навозе, в земле, только не в крови. Не возьму чужой крови на свою советь, пускай она на твою ложится, Нямунис.

— Я не понимаю твоей исповеди. — Марюс стоит, выставив больную ногу, утонув спиной в соломе. На лице удивление и надежда. — Но, кажется, могу надеяться, что ты позволишь мне остаться здесь на часок-другой?

Перейти на страницу:

Похожие книги