Вскоре он уехал к отцу на летние каникулы. Почти каждую неделю в сельском почтовом пункте он получал письмо — небольшой листок, вырванный из блокнота, на котором, кроме даты, часа и места встречи, не было ничего. Даже подписи. Иногда он приезжал, иногда нет. При встрече не объяснял, почему не приехал в прошлый раз, да она и не спрашивала. Когда начался учебный год, записки он находил в дупле старой ивы у фонтана. Крестьяне давно уже свезли сено, лес стоял угрюмый и голый, на земле гнили листья, и до того дня, когда она предложила быть вещами друг для друга, они расходились, приласкав друг друга только глазами. Он видел: она тревожится, боится долгого перерыва; туманный намек о вещах был просьбой найти какой-то выход.
Вечером он зашел на квартиру к директору.
— Вы знаете, господин директор, что я пописываю стихи, — без обиняков начал он. — У поэтов, хоть и неудачников, есть свои странности. Скажем, у меня… Бывает, приходит вдохновение, голова полна прекрасных образов, казалось бы, садись и твори. А сядешь, и мысль работает вяло, картина тускнеет… Вообще-то, господин директор, я заметил, что трудней всего даются мне рифмы дома, в моей комнате. Самые удачные стихотворения написаны в деревне у отца или в гимназии.
Зигмантас Заука, тощий верзила с вогнутыми, как отвалы плуга, щеками, оборвал Гедиминаса:
— Не прибедняйтесь, красиво пишете. Читал ваш стишок, кажется, в «Савайте». Про весну. Для нашей гимназии честь иметь такого поэта. Изящно изображаете природу и любовь, — можно сказать, за душу хватает, я ведь сам неравнодушен к таким вещам. Люблю поэзию, всегда готов поддержать искусство. Чем могу служить?
— Я бы хотел по вечерам работать в учительской, господин директор.
— Хоть до утра, господин Джюгас! Кстати, одно скромное пожелание: побольше хороших стихов! И не только в «Савайте». Было бы весьма приятно, если бы под произведением, вместе с датой его, так сказать, рождения, стояло бы: «Краштупенайская гимназия». Остальное — на ваше усмотрение. Бесспорно, нас всех чрезвычайно бы порадовало, если бы вы воспели не только наших женщин, литовские луга и леса. Мы живем в суровое время, господин Джюгас. Когда гремят военные фанфары, поэту недостаточно срывать в саду цветы и украшать головку любимой. Долг поэта — воспитывать ненависть к врагу, укреплять волю, национальное самосознание. Ведь то, что случилось в вашей родной деревне, в Лауксодисе, — позор для всей нации. Из-за одного еврейского выродка погибла целая литовская семья! Это и хорошо — все ж несколькими большевиками меньше! — но должно послужить предупреждением. Мы еще не изжили вредную для нации сентиментальность!
Гедиминас кивал головой («…Да, да, разумеется, господин директор… будем стараться, насколько талант позволит, только боюсь, нет у меня политического чутья…»), а в голове зудела мысль: вот бы съездить господину Зауке по этим его пышущим нездоровым румянцем отвалам и полюбоваться, как зашипит его закаленная нацистская воля. «Нет, я трус, да и начинаю влюбляться в Милду», — глумился он над собой, выйдя на улицу и направляясь в школу к сторожу, благодушному старичку, тихому, как земля, за ключом от парадной двери. «Вот обрадуется Милда», — думал он, представляя себе, как она будет ему улыбаться, как потеплеют ее синие глаза, когда она узнает, что он подыскал убежище на зиму. Правда, уголок не из идеальных — директор помешался на коллекционировании человеческих костей и превратил учительскую в форменный анатомический кабинет: поставил в углу скелеты и завалил черепами, челюстями и ребрами все свободные места на книжных полках. Но это кладбище можно как-нибудь замаскировать… Обнаружив в дупле тебе одному понятное сообщение, что у нее свободный вечер, сможешь прийти сюда и, готовясь к завтрашним урокам, ждать, пока звякнет по стеклу камешек.
«Ах, это ты, моя вещь? Дай-ка твою ручку, пойдем в наш анатомический музей…»
Гедиминас вытащил из книжного шкафа флаг и, развернув его, набросил на белеющий в углу скелет. Потом подошел к окну, поправил штору и сел рядом с Милдой.
— Приятное совпадение, что ты именно сегодня смогла прийти, — сказал он. — Знаешь, женщина иногда бывает нужна мужчине, как преступнику заброшенные земли, куда он бежит, чтоб скрыться от правосудия.
— Адомас в свое время сказал то же самое, только проще: «Ты мне очень нужна, Милда», — ответила она, пожав своими узкими плечами. — Что ж, быть спасательным кругом — мой благородный долг.
— Не сердись, Милдуже, я эту неделю был занят по горло.
— Не лги. — Она ласково столкнула с плеч его руку. — Я просто была не нужна тебе, вот и все. Я не упрекаю, не волнуйся. Я слишком устала.
— Прости, — устыдившись, буркнул он.