Плотин, как и Достоевский, хотел учить мудрости и потому старался провозгласить как непререкаемую истину – `o `o , `o `o [117]
(нужно считаться не с тем, что соответствует нуждам отдельного существования, а с тем, чего требует целое). Это излюбленное общее место философии: из него выросла лейбницевская теодицея. Я укажу еще на одно изречение из Плотина, которое тоже может занять почетное место в любой теодицее и которому та же цена, что и только что приведенному. Людям, которые спрашивают – зачем в мире так много зла. Плотин отвечает: «это значит придавать миру слишком много ценности, если требовать от него, чтоб он был сам умопостигаемым, а не подобием умопостигаемого».[118] И соответственно этому мораль: «Добродетельный человек всегда весел, его состояние всегда спокойное, его настроение всегда радостное, и ни одно из так называемых зол не возбуждает в нем тревог – если он в самом деле добродетелен. Если же в добродетельной жизни он ищет каких-либо других радостей, то он не ищет добродетельной жизни».[119]Это, конечно, идеал, настоящий человеческий идеал – быть всегда веселым, радостным и спокойным. Но я рад засвидетельствовать, что Плотин – не в этом идеале, как Достоевский – не в своем старце Зосиме или Алеше Карамазове. Почему добродетельный человек должен быть всегда веселым и спокойным? И что ценно в добродетельном человеке – его добродетель или веселость и спокойствие? Что и говорить – веселость и спокойствие подкупают! Может быть, если бы Достоевский не говорил так много о всегда спокойном и веселом Зосиме и о своей последней и окончательной истине – его бы никто не признал, и те, которые сейчас пред ним преклоняются, искали бы себе иного кумира. И все же Достоевский не в Зосиме, и сила гения Плотина не в его доказательствах и не в его морали. Доказательства, мораль, сладостные изображения святых людей – вся позолота, без которой ни художественная, ни философская литература, очевидно, пока не может существовать, пройдет. Останутся… Но дадим лучше слово Толстому – и тоже не пророку Толстому; разве только от пророков мы можем услышать то, что нам нужно?
Только предварительно маленькая справка – для сопоставления. Когда Гёте исполнилось 80 лет, он получил много приветствий от друзей – начиная, конечно, от его августейшего покровителя, великого герцога маленького Веймара. Оглядываясь на прошлые 80 лет, увенчанный лаврами старец воскликнул: der feierlichste Tag![120]
– это Гёте. А Толстой? Толстой на другой день после своего юбилея убежал из своего дома, убежал без оглядки – и от славы, и от покровителей, и от воспоминаний. 80 лет всемирной неслыханной славы мудреца и праведника – чего еще нужно человеку? Но Толстой, видно, как демон у Лермонтова, позавидовал невольно неполной людской радости. Еще в девяностых годах, задолго и до юбилея, и до ухода из дому, он признавался: «Я себе часто представляю героя истории, которую я хотел бы написать. Человек, воспитанный, положим, в кружке революционеров, сначала революционер, потом народник, социалист, православный, монах на Афоне, потом атеист, семьянин, потом духоборец, все начинает, все бросает, не кончая. Люди над ним смеются. Ничего он не сделал и безвестно помирает где-нибудь в больнице. И, умирая, думает, что он даром погубил свою жизнь. А он-то – святой». Так говорил Толстой в 90-х годах. А в день, когда он, после юбилея, потихоньку уходил из дому, он, вероятно, не счел бы нужным прибавлять последнюю заключительную фразу. Если герой всей этой истории сам не знал, что он святой, – неужто нам необходимо это знать? И не лучше ли, если и мы, как герой-мученик, так и не узнаем, зачем геройство и зачем муки?И если уже нужны эпитафии над могилой человека – то пусть их слагают не люди. Мне кажется, что, если бы в наше время, как когда-то, нимфы интересовались судьбами смертных, они бы в память толстовского героя, да и самого Толстого – ведь и Толстой, умирая, тоже не знал, зачем он жил, – сочинили те же стихи, которыми они, по словам Овидия, увековечили имя безумного юноши, Фаетона:
10