Я прочел запись до конца лишь раз, потом закрыл дневник и отнес в спальню. Бросил в саквояж Симора под окном. Затем рухнул – более-менее прицельно – на ближайшую из двух кроватей. Заснул я – иначе, вероятно, отключился намертво, – еще не успев приземлиться, или же мне так показалось.
Когда я пробудился, где-то часа полтора спустя, голова раскалывалась, а во рту пересохло. В комнате почти совсем стемнело. Помню, что немало времени просидел на краю кровати. Затем, ведомый великой жаждой, встал и медленно подрейфовал к гостиной, надеясь, что в кувшине на кофейном столике еще осталось холодное и мокрое.
Последний гость, очевидно, вышел из квартиры сам. Лишь пустой стакан и окурок сигары в оловянной пепельнице подсказывали, что он вообще существовал. Я по-прежнему склонен думать, что окурок следовало отправить Симору – раз уж, как водится, на свадьбу принято дарить подарки. Просто окурок сигары – в славной шкатулочке. Может, еще вложить чистый лист бумаги – в порядке объяснения.
Симор. Вводный курс
Своим присутствием действующие лица всегда, к моему ужасу, убеждают меня: бо́льшая часть того, что я до сего времени о них написал, – ложно. Ложно потому, что пишу я о них со стойкой любовью (даже теперь, пока я это записываю, оно тоже становится ложным), но с переменным умением, и умение это не изображает действующих лиц ясно и точно, а скучно растворяется в любви, которая им никогда не будет насыщена и, стало быть, полагает, будто оберегает действующих лиц, не позволяя умению себя проявить.
Чтобы представить это в образах, предположим, некую опечатку, ускользающую от своего автора, опечатку, наделенную сознанием, – которая по сути вовсе, может быть, и не является таковой, но если охватить взглядом весь текст в целом, некой неизбежной чертой этого целого, – и вот, восстав против своего автора, она с ненавистью запрещала бы ему исправлять себя, но восклицала бы в абсурдном вызове: нет, ты меня не вычеркнешь, я останусь свидетелем против тебя – свидетелем того, что ты всего лишь ничтожный автор![35]