Воевода опустил руки на колени и пытливо посмотрел Скшетускому в глаза, точно желал прочесть в них какую-то скрытую мысль.
— Так зачем же мы сюда пришли? Уж не думаете ли вы, что лучше просто сдаться?
На это Скшетуский, вспыхнув, ответил:
— Если бы у меня в голове зародилась такая мысль, я просил бы вас посадить меня на кол. На вопрос, верю ли я в победу, я отвечаю как солдат: «Не верю!» А зачем мы сюда пришли — это другой вопрос, на который я отвечаю как гражданин: «Мы пришли сюда затем, чтобы хоть на время задержать неприятеля и дать время народу опомниться; мы пришли затем, чтобы удержать неприятеля, пока не падем все до последнего».
— Похвальное намерение, — ответил холодно воевода, — но вам, солдатам, легче говорить о смерти, нежели тем, на которых падет ответственность за напрасно пролитую шляхетскую кровь.
— На то и кровь у шляхты, чтобы ее проливать!
— Так-то так! Все мы готовы головы сложить, но это, впрочем, и легче всего. Но, во всяком случае, на нас, начальниках, лежит долг не только искать славы, но и приносить пользу. Война почти что начата, но ведь Карл-Густав родственник нашего государя, и я должен об этом помнить. А потому нам надо начать переговоры! Иногда словом можно сделать больше, чем оружием.
— Это меня не касается, — ответил сухо пан Скшетуский.
Воевода, очевидно, с этим согласился, потому что в знак прощания кивнул ротмистру.
Но Скшетуский был прав лишь наполовину, говоря о медлительности шляхты, призванной в ополчение. Действительно, до окончания стрижки овец их явилось очень мало, но к сроку, назначенному во вторичном воззвании, ополченцы стали шумно съезжаться в большом количестве, со съестными припасами, с оружием, начиная с копий, ружей и сабель и кончая вышедшими из употребления молотками для разбивания доспехов.
Странное войско представляли собой эти люди — и начальники ладили с ними не легко. Приезжал, например, шляхтич с копьем в девятнадцать футов, с панцирем на груди и в соломенной шляпе «от жары». Одни из них во время учения жаловались на жару, зевали, другие звали слуг, третьи ели и пили и все считали возможным говорить в строю так громко, что не слышно было команды. И трудно было ввести в таком войске дисциплину: дисциплина оскорбляла шляхетское самолюбие. Правда, объявлены были правила, но их никто не соблюдал. Войско это до невероятности было обременено целым табором возов, запасных лошадей, скота, а главное, слуг, присматривавших за хозяйским добром и вечно поднимавших ссоры и драки.
И против такого войска со стороны Штеттина шел Арвид Виттенберг, старый вождь, проведший свою молодость в Тридцатилетней войне, и вел с собой семнадцать тысяч ветеранов, привыкших к железной дисциплине.
С одной стороны отряд стоял беспорядочный, шумный, похожий на ярмарочное скопише — польский лагерь, где все ссорились, спорили, критиковали распоряжения начальников, выражали неудовольствие; лагерь, состоявший из простых крестьян, наскоро превращенных в пехоту, и из панов шляхты, оторванной прямо от стрижки овец; с другой — грозные, молчаливые каре, превращавшиеся по мановению вождей в линии и полукруги; войско, состоявшее из солдат, вооруженных ружьями и копьями, настоящих мужей войны, холодных, спокойных, достигших в своем ремесле совершенства. Кто же из сведущих людей мог сомневаться относительно того, на чьей стороне будет победа?
Между тем шляхты прибывало все больше, но еще раньше съехались сановники из Великопольши и других провинций, с отрядами войска и слуг. Вскоре после Грудзинского прибыл в Пилу могущественный познанский воевода, пан Криштоф Опалинский. Впереди его кареты шло триста гайдуков, одетых в желтые с красным наряды; толпа придворных и шляхты окружала его высокую особу; за ними в боевом порядке тянулись рейтары, одетые в мундиры тех же цветов, как и гайдуки; сам воевода ехал в карете со своим шутом Стахом Острожкой, на обязанности которого лежало развлекать в дороге своего мрачного пана.
Въезд такого знаменитого сановника ободрил всех; и всем, кто с благоговением смотрел на его почти монаршее величие, на его величественное лицо, на его высокий лоб, из-под которого светились умные и суровые глаза, на его властную осанку, даже в голову не могло прийти, чтобы кто-нибудь устоял перед его могуществом.
Людям, привыкшим к почитанию чинов и местничеству, казалось, что шведы даже не осмелятся поднять руку на особу такого магната. Трусы чувствовали себя под его крыльями в безопасности. И все приветствовали его с пламенной радостью; крики раздавались по всей улице, по которой шествие подвигалось к дому бургомистра. Все склоняли головы перед воеводой, видневшимся в окнах кареты; на эти поклоны вместе с ним отвечал Острожка с таким достоинством, как будто они предназначались исключительно ему.