Все усиливавшийся шум за столом прервал дальнейший разговор. Дошла очередь и до рюмок. Беседа оживлялась. Полковники спорили о будущей войне, морща брови и бросая огненные взгляды.
Пан Заглоба рассказывал об осаде Збаража, у слушателей кровь бросалась к лицу, а в сердце росло мужество… Казалось, дух бессмертного «Еремы» витал в зале и геройским одушевлением наполнял сердца солдат.
— Вот это был вождь, — воскликнул знаменитый полковник Мирский, командовавший радзивилловскими гусарами. — Я один раз его видел, но и умирая буду его помнить.
— Юпитер с перунами в деснице! — воскликнул старик Станкевич. — Не дошло бы до того, что теперь, будь он жив!
— Ба, ведь это он за Ромнами велел рубить леса, чтобы открыть дорогу к неприятелю!
— Не будь его, мы бы не одержали победы под Берестечком!
— И Бог отнял его у нас в самую тяжелую минуту…
— Бог его отнял, — сказал, возвысив голос, пан Станкевич, — но после него осталось завещание для будущих вождей, сановников и всей Речи Посполитой: ни с одним неприятелем не вести переговоров, а всех бить!
— Бить, бить! — повторило несколько сильных голосов.
В столовой стояла страшная жара и возбуждала кровь в воинах — и вот взгляды их стали как молнии, а лица грозны.
— Наш пан гетман будет исполнителем этого завещания! — сказал Мирский.
Вдруг громадные часы, помещавшиеся у потолка залы, пробили полночь, и в ту же минуту задрожали стены, жалобно зазвенели стекла и грохот салютных выстрелов раскатился по двору. Разговоры умолкли. Настала глубокая тишина. Вдруг в верхней части стола раздался крик:
— Епископу Парчевскому дурно! Воды!
Произошло замешательство. Многие вскочили со своих мест, чтобы посмотреть, что случилось. Епископ не упал в обморок, а лишь очень ослаб, и маршал поддерживал его, пока жена венденского воеводы прыскала ему в лицо водой.
В эту минуту раздался второй выстрел — дрогнули стекла; за ним третий, четвертый…
— Виват Речь Посполитая! Да погибнут враги ее! — крикнул пан Заглоба. Но дальнейшие выстрелы заглушили его слова.
Шляхта стала считать:
— Десять, одиннадцать, двенадцать.
Стекла каждый раз отвечали жалобным стоном. Пламя свечей колебалось от сотрясения.
— Тринадцать, четырнадцать! Ксендз-епископ не привык к такому грохоту. Он испортил своим испугом веселье. И князь обеспокоился. Посмотрите, мосци-панове, какой он мрачный… Пятнадцать, шестнадцать… Ого, палят как на войне! Девятнадцать, двадцать!
— Тише там! Князь хочет говорить! — раздалось со всех концов стола. Все вдруг смолкло, и глаза всех устремились на Радзивилла, который с бокалом в руке был похож на великана. Но что за зрелище предстало их глазам!
Лицо князя было в эту минуту просто страшно. Оно было не бледное, а синее, искривлено судорожной улыбкой, которую князь старался вызвать на губах. Дыхание его, всегда короткое, стало еще короче, а глаза были полузакрыты ресницами. В его мощном лице было что-то страшное и холодное, как в лице покойника.
— Что с князем? Что с ним? — тревожно шептали вокруг.
И зловещее предчувствие охватило всех: тревожное ожидание отразилось на липах.
А он заговорил прерывающимся от астмы голосом:
— Мосци-панове! Многих из вас… удивит… или просто испугает этот тост… но… кто мне верит… кто поистине желает добра отчизне… кто верный друг моего дома… тот его примет… и повторит: «Да здравствует король Карл-Густав… отныне всемилостивейше царствующий над нами!»
— Да здравствует! — повторили два посла, Левенгаупт и Шитте, и несколько иностранных офицеров.
Но в зале воцарилось глухое молчание. Полковники и шляхта в ужасе переглядывались, точно спрашивая друг друга: не сошел ли князь с ума. Несколько голосов раздалось в разных концах стола:
— Не ослышались ли мы? Что это?
Потом снова наступила тишина.
Невыразимый ужас, соединенный с изумлением, отразился на лицах, и глаза всех снова обратились на Радзивилла — он все еще стоял, тяжело дыша, точно сбросил с себя страшную тяжесть. Потом он обратился к пану Коморовскому и сказал:
— Пора прочесть договор, который мы сегодня подписали, чтобы их милости, паны, знали чего держаться. Читайте, ваць-пане!
Коморовский встал, развернул лежавший перед ним пергамент и стал читать страшный договор, начинающийся словами: