… и все эти годы ждёшь, а чего тебе ждать — и сама не знаешь. Ухаживаешь за мамой Фидлер, ходишь туда, на гору, — но всё это, как бы там это ни называть, не было попыткой что-то искупить. Разве я могла хоть что-нибудь искупить? И поверьте, вы должны мне поверить, я не чувствовала себя какой-нибудь особенной, не гордилась тем, что я чем-то жертвую, ведь я знаю не хуже других, что в отречении — если вместо слова «отказ» употреблять это противное слово — есть своя низость и малодушие, что-то тщеславное, склизкое, как еда, слишком долго пролежавшая в холодильнике, а не честно протухшая на свежем воздухе. Что же касается матушки Фидлер, может быть, я взяла её как раз потому, что хотела быть привязанной к месту, хотела быть загнанной в угол, потому что я хотела, чтобы меня туда загнали. И не такая уж я дура, чтобы не понимать, что жизнь, которую я все эти годы вела, люди не считают нормальной. Пожалуй, она и правда была безумием.
Но может статься, что это безумие как раз для меня и было нормальным. Может, именно это я и должна была делать, чтобы наконец-то остаться собой. Нет, не быть собой, а
Я читала о том, что многие жители Помпеи, когда произошло извержение Везувия и стал подать пепел, были застигнуты в том положении, в каком они в этот миг находились, вроде того стражника на часах. И как почти через две тысячи лет, хотя от тел уже ничего не осталось, можно было залить алебастром то место, где это тело когда-то находилось, и получить точный слепок человека, каким он был в тот миг, когда его засыпало пеплом.
У меня было такое чувство, что и со мной в Фидлерсборо происходит то же самое: если упадёт пепел — а может, он уже упал, — кто-нибудь через тысячу лет зальёт это место алебастром и получит, если можно так сказать, слепок моей жизни. Меня в этой дыре не будет, там будет одна пустота, а может, настоящей меня никогда и не было. Но, по крайней мере, будет слепок какой-то жизни. Ты можешь жить так, думала я, чтобы мир вокруг тебя сохранил хотя бы слепок с твоей пустоты. Уж настолько собой я могу остаться.
Нет, не трогайте меня.
Не трогайте меня, это может быть ужасно. Мне скоро сорок, и половину жизни я провела вот так, одна. Иногда мне кажется, что все мои воспоминания обманчивы или просто… просто галлюцинации, мне что-то снится потому, что я такая, и…
Нет, не трогайте меня, я могу быть отвратительной, как изголодавшаяся кошка, почуявшая рыбу, а я не хочу быть отвратительной. А может, буду ещё хуже, просто никакой. Как тряпичная кукла, набитая старым тряпьём. Старым тряпьём и ложью, а я этого не вынесу…
…ох, возьмите мою руку.
Яша, Яша, пожалуйста, возьмите мою руку.
Бредуэлл Толливер выключил лампу дневного света и снова опёрся на подоконник, вглядываясь в темноту. Огоньки сигарет погасли. На равнине в заречье поднимался туман. А его, как туманом, обволокло одиночеством.
Он подумал о пожелтевшей рукописи романа, который он так давно начал писать, — теперь роман лежал в сундуке в Калифорнии — и его пробрала дрожь. Он думал о том, что происходило в Фидлерсборо и о чём он знал. Он думал о том, что, должно быть, происходило в Фидлерсборо, но о чём он не знал — ведь стоило ему отвернуться, как всё уходило из поля зрения.
Он не понимал, зачем он здесь, в Фидлерсборо, посреди ночи.
Для того, чтобы написать сценарий.
— Господи! — сказал он вслух и засмеялся. — Всего-навсего сценарий!
Он резко отвернулся от окна, зажёг лампу дневного света и дождался, пока она ярко разгорится.
На столе он увидел толстый чёрный том. Поднял его, взвесил на руке, метнул горизонтально, и тот медленно спланировал на мягкое кресло. Когда книга упала, из неё ровным веером вылетела пачка листков.
— Делайте ваши ставки! — закричал он в пустой комнате и почувствовал мощный прилив энергии.
Он повернулся, и взгляд его упал на папку возле «ремингтона» с надписью «В работе». Он открыл её, схватил лежавшие там отпечатанные страницы и смял обеими руками, чувствуя, какая у него при этом сила в руках. Потом громко захохотал:
— И тебя туда же, братец Потс! Вот тебе, Потси-мот-си! — Он швырнул скомканную бумагу в корзину, громко, злорадно засмеялся и обвёл комнату властным взглядом.
— Клянусь богом, уж я им сварганю сценарий!
Он знал, что знает, как это сделать.
— Dans le silence… — запел он, пародируя южный акцент, — du bonheur…
Глава двадцать шестая
За четыре дня и пять ночей бешеной работы, никого не видя, если не считать коротких молчаливых встреч за обедом, наглотавшись кофе, не гуляя, если не считать нескончаемого вышагивания по комнате и разминки по улицам Фидлерсборо по ночам, а иногда и на рассвете, подстёгиваемый этим необычным, злым ощущением своей силы, он написал восемьдесят страниц сценарной разработки. Первого июля в половине четвёртого утра он стоял у дверей комнаты, занимаемой Яшей Джонсом, держал папку в руке и чувствовал себя замечательно. Он знал, что тут все винты завинчены и гайки на месте.