Если бы князь хоть один раз взглянул на пана Анджея, он бы понял, что с молодым послом творится что-то неладное; лицо его было бледно, на лбу выступили мелкие капли пота, руки судорожно тряслись. Молодой рыцарь поднялся вдруг с кресла и тотчас снова сел, видно было, что он борется с самим собою, что он силится подавить взрыв негодования или отчаяния. Наконец, черты его застыли, окаменели, – собрав все свои силы, он успокоился и совершенно овладел собою.
– Вельможный князь, – сказал он, – ты видишь, какое доверие оказывает мне князь гетман, он ничего от меня не таит. Всей душою предан я его делу, все мое принадлежит ему. С вашим богатством и мое может составиться, потому куда вы пойдете, туда и я пойду. Я готов на все! Но хоть служу я вам и дело делаю, что вы замыслили, однако же не все, наверно, понимаю и слабым умом своим не могу постигнуть все тайны.
– Чего же ты хочешь, пан кавалер, верней, родич мой прекрасный? – спросил князь.
– Прошу тебя, вельможный князь, преподай ты мне науку, ибо стыдно было бы мне, когда бы при таких державных мужах я ничему не научился. Вот только не знаю, вельможный князь, захочешь ли ты сказать мне все откровенно?
– Все будет зависеть от твоего вопроса и от моего расположения, – ответил Богуслав, не переставая смотреться в зеркало.
На мгновение глаза Кмицица сверкнули, однако он продолжал спокойно:
– Так вот он, мой вопрос: князь воевода виленский все свои дела прикрывает речами о благе и спасении Речи Посполитой. С языка у него не сходит эта самая Речь Посполитая. Скажи же мне прямо, вельможный князь: одна ли это видимость или князь гетман и впрямь имеет своею целью одно лишь благо Речи Посполитой?
Богуслав бросил на пана Анджея мимолетный взгляд.
– А если я скажу тебе, что это одна видимость, будешь ли ты по-прежнему нам помогать?
Кмициц небрежно пожал плечами.
– Да ведь я сказал, что с вашим богатством и мое составится. А коли так, до прочего мне дела нет!
– Будет из тебя толк! Помни, я тебе это предсказываю. Но почему же брат никогда с тобой не говорил открыто?
– Может, потому что щепетилен, а может, так, случая не было!
– Быстрый у тебя ум, пан кавалер! Это верно, что он щепетилен и неохотно показывает настоящее свое лицо! Правда, ей-ей, правда! Такая уж у него натура. Ведь он и в разговоре со мною, как только забудется, тотчас начинает разглагольствовать о любви к отчизне. Только тогда, когда я в лицо ему засмеюсь, он опомнится. Правда! Правда!
Князь повернул кресло, сел на него верхом и, опершись руками на подлокотники, помолчал с минуту времени, как бы раздумывая.
– Послушай, пан Кмициц! – начал он. – Когда бы мы, Радзивиллы, жили в Испании, во Франции или в Швеции, где сын наследует отцу и короля почитают помазанником Божиим, мы бы, минуя время смут, прекращения королевского рода или иных чрезвычайных событий, верно служили королю и отчизне, довольствуясь высшими чинами, которые полагались бы нам по роду и богатству. Но здесь, в этой стране, где короля не почитают помазанником Божиим, где его избирает шляхта, где все решается in liberis suffragiis[82]
, мы законно задались вопросом: почему же должен властвовать не Радзивилл, а Ваза? Ваза – это еще ничего, он хоть ведет свой род от наследственных королей: но кто поручится, кто уверит нас, что после Вазы шляхте не вздумается посадить на королевский и великокняжеский престол какого-нибудь пана Гарасимовича, или пана Мелешко, или пана Пегласевича из Песьей Вольки. Тьфу! Да разве я знаю, кого еще вздумается ей посадить? А мы, Радзивиллы, князья Священной Римской империи, должны будем по-прежнему подходить к руке короля Пегласевича? Тьфу! К черту, пан кавалер, пора кончать с этим! Ты посмотри на немцев, сколько там удельных князьков, которые по бедности согласились бы пойти к нам в подстаросты. А ведь у каждого из них свой удел, ведь каждый княжит, ведь каждый suffragia имеет в сеймах империи, ведь каждый корону носит на голове и место занимает выше нас, хоть ему скорей пристало носить хвост нашей мантии. Пора кончать с этим, пан кавалер, пора исполнить то, что замыслил еще мой отец!Князь оживился, встал с кресла и заходил по покою.