– Ну, я решил слегка слукавить. Там, рядом с Бородиным, был еще маленький театральный зал: в нем после и завелось первое кино, называлось тогда иллюзион
Дедусь замолчал, так же все улыбаясь.
– Чем же кончилось? – спросил я.
– Э, чем могло кончиться! Началась война, там немцы, гетман, потом революция. Отец-то ее еврей был, – сказал дедусь, понижая голос. О евреях он всегда отзывался тихо, как бы боясь сказать что-то такое, что было у него в уме, но на язык никогда не шло. – Или, может, пшек, поляк. А может, и то и другое вместе, кто их разберет… Он и сбежал куда-то потом. Верно, она с ним также.
– Так ничем и не кончилось?
– Да как бы тебе сказать… – Он замялся, потом улыбнулся. – Кое-что было. Но я был сильно влюблен, хотел жениться, а не только что… – Он вдруг смолк, глядя около себя.
– Что ж, а жениться, значит, было нельзя?
– Да, неможно. И отец не позволил бы – о! Он себя большим паном почитал. Да и она… гм. У ней все сразу. Таких, как я, тоже не один был, а выбрала бы себе, если бы что, тоже жидка, я думаю. Или поляка… – Он решительно смутился.
Я теперь помалкивал, а он покручивал ус – в самых добрых традициях всего казацкого племени. Он с детства был хром, и я не знал, здесь ли крылась причина этой его неудачи. Но спросить не решался. Да и в прихожей как раз заслышались шаги бабушки.
– Словом, – сказал дедусь, быстро оборотясь назад и изменив голос, – то все не наши люди. С ними дела не делятся и дети не крестятся.
Тут он встал с дивана и вышел из комнаты. Дождь за окном не думал кончаться, и остаток дня, до ужина, я посвятил Мицкевичу.
Чужие люди
Но мало успел: день смеркся почти до полной тьмы, а затейливая вязь сонета все не хотела мне даться. Перевод с близкого языка в поэзии всегда тяжел: он вместе требует и точности и фантазии. Наконец, не выдержав, сдался я. Том застыл на столе средь черновиков, я же, словно новый Селим, пошел спасать Керчь от каши, нынче приправленной зеленью и первым редисом. [8]
Мои старички, разморенные ужином, влажной погодой и шорохом капель под окном в виноградных лозах, ушли спать раньше обычного.
За столом я пытался расшевелить деда намеками и обиняками на тему о Бородине, но он остался глух к моим шуткам, хотя знал, что лишнего я не скажу. Я же, наоборот, чувствовал какое-то смутное возбуждение, гнавшее мой сон прочь, но все-таки лег под одеяло и стал читать – все того же Мицкевича, но без мыслей о переводе. Как водится, он меня захватил. Что ж, не меня первого. Кто знает польский, верно, сам пережил не один час счастья над книгами этого чудотворца. Было, думаю, не менее часу ночи, когда где-то на краю собственного слуха, занятого вообще просодией, я различил вдруг странные звуки. Словно кто-то негромко постукивал пальцем в окно. Я живо поднялся, отдернул штору и, чтобы видеть сквозь мокрое стекло во тьме, повернул бантик настольной лампочки. Но ничего не увидел. Тут, однако ж, из самой тьмы протянулась бледная, совсем худая, как показалось мне, рука и действительно несколько раз постучала костяшкою пальца в стекло, у самого края рамы.
Я снова включил свет, подобрался к форточке, узкой и маленькой, как игральная карта, и весьма тугой, кое-как отцепил крючок и проговорил шепотом, впрочем, вполне разборчивым:
– Пойдите к крыльцу.