– Ради бога, придержите все те слова, которые, я чувствую, вот-вот сорвутся с вашего языка! – уныло сказал Никита. – Я сам готов произнести их и не раз произносил мысленно. Но я был вынужден сделать это, чтобы не потерять возможность исполнить наш уговор, чтобы сдержать данное вам слово, а также слово, некогда данное отцу Вики. Все это было под угрозой, а еще – моя жизнь и моя свобода. Вы прекрасно знаете, что после смерти Анны я ни о чем так не мечтал, как о том, чтобы последовать за ней. Но я поклялся ей исполнить ту миссию, на которую она меня обрекла. Миссию высшего милосердия! Миссию помогать людям осуществлять то единственное право, которое делает их подобными Богу: право выбора, жить или не жить – не беря при этом на душу греха самоубийства. Вы знаете, я не верю ни в загробную жизнь, ни в рай, ни в ад. Мне не страшны выдуманные посмертные мучения, которые для вас, верующих людей, служат пугалом всю жизнь, вынуждая воспринимать жизнь как ненавистное, непосильное ярмо, которое человек обречен тащить даже против воли. Я с охотой, с готовностью брал на себя эту страшную, но почетную роль – роль Харона, проводника ваших душ в царство мертвых. И вот все это и впрямь оказалось под угрозой из-за моей неосторожности… Вы не должны судить меня слишком строго! Ведь в тот день, когда Настя увидела меня рядом с Гизо, я встретился с ним по вашей просьбе. Отчасти вы виноваты в моем провале. Это вы хотели узнать, не сможет ли ваша болезнь оказаться наследственной, не передастся ли она вашему ребенку, которого вы, возможно, успели зачать. Ну что ж, теперь вы знаете, что имя ваше будет жить в вашем ребенке – здоровом ребенке. Он будет здоров и богат… и ваша жена тоже будет богата. И счастлива! Я верю, что Вика найдет свое счастье после вашей смерти, что она со временем забудет и меня. А я… как ни противно, как ни стыдно мне признаться, я стал жертвой шантажа, самого вульгарного шантажа. Настя увидела меня с Гизо, да, это верно, но она сама не додумалась бы до тех выводов, которыми угрожала мне. Ей помогла другая женщина – ее зовут Мия, она сестра Максима. Оказывается, Анна была слишком откровенна с ним, с этим мальчишкой… Господи, она любила его, как же она любила его! – простонал Никита, и я услышала какой-то щелчок, словно он в отчаянии уронил трубку на рычаг. Но нет: его голос зазвучал снова: – Мне кажется, даже в те времена, когда она душу дьяволу готова была заложить ради нашей любви, когда для нее все средства были хороши, лишь бы заполучить
Я слушала этот отчаянный монолог так, как слушают в театре откровения героев. Вроде бы чувства и схожи с чувствами зрителей, а все же есть в них что-то нереальное… именно поэтому все время помнишь: это всего лишь театральное действо, такого в жизни не бывает, не может быть! Но как же ныло мое сердце от того, что при всем при том я чувствовала: Никита не лжет ни одним своим словом, каждое его признание выстрадано, вымучено, каждое подсказано его израненной душой. И как же, Господи, как же мне было жаль его! Жаль впервые в жизни. Я всегда видела в нем ледяного, надменного, бесстрашного героя, а он… а он, оказывается, был всего лишь усталым, запутавшимся человеком, который взвалил на свои плечи все грехи мира и намерен прожить жизнь, согнувшись под этим непомерным грузом, а все потому, что такая безумная фантазия пришла однажды в голову женщине, которую он любил, но которая не любила его…
Мне хотелось подойти к нему, обнять за плечи, повернуть к себе, ласково заглянуть в глаза, чтобы он понял: я все понимаю, я прощаю ему все, даже смерть моего отца, даже вмешательство в мою жизнь, даже будущую смерть моего мужа… Я люблю его вопреки всему!
Я вздрогнула, ощутив чьи-то руки на своих плечах. Повернула голову. Робер-Артюр-Эдуар Ламартин, мой муж, стоял, обнимая меня сзади, и заглядывал мне в лицо, приподняв, по обыкновению, одну бровь…
Так вот что за звук это был! Не Никита положил трубку, а Робер, который, наверное, услышал мое взволнованное дыхание и подошел ко мне, беззастенчиво подслушивающей.
Итак, он знает, что мне теперь все известно. Что же он сделает?..