— Ну как почему, — усмехнулся Шухмин. — Брат старше меня на шесть лет, а шесть лет в детстве — это разные тысячелетия. К тому же он совсем не похож на меня — четкий, всегда целеустремленный. Мы жили как бы в разных измерениях, не соприкасаясь почти и не пересекаясь. И только с годами, в последнее время, мы начали приближаться друг к другу. Духовно. Сергей сейчас на Марсе, он физикохимик, и я жду его приезда в отпуск. Почему-то он становится мне все более нужным. Не знаю, почему. Может быть, именно потому, что мы такие разные.
— Школа…
— Мама до такой степени хвасталась перед всеми моими, так сказать, рисунками, что убедила всех и себя, что я уже почти готовый гений живописи, Леонардо да Винчи двадцать первого века, и что я должен поступить в художественную школу. Ну а раз мама что-нибудь решает, препятствий просто не существует. Она проходит сквозь них, как нож сквозь масло. Иногда мне кажется, это удается ей только потому, что она просто не видит препятствий, отказывается видеть. Делает вид, что их нет. И самое удивительное — они действительно отступают.
Отлично помню свой конкурсный рисунок при поступлении в школу имени Кустодиева. Оранжевая пустыня. Черное небо, и две человеческие фигуры в скафандрах, которые склонились над странным следом. Конечно, фигуры были неуклюжие, движение передано плохо, но, наверное, было в рисунке какое-то настроение, какая-то потерянность у этих детских человечков, бог знает куда попавших. Уже потом, на Элинии, я вспомнил этот рисунок, когда смотрел на неподвижные оранжевые облака, все время висевшие в небе. Цвет их удивительным образом совпадал с цветом пустыни. А сам я чувствовал себя таким же потерянным, какими казались мне те деревянные фигурки. Но я забегаю вперед.
Короче говоря, меня приняли. И хотя я всех уверял до этого, что не хочу идти в художественную школу, радости не было конца. Я выл от восторга, кувыркался по полу и вообще был похож на безумца, — Шухмин усмехнулся. — Если б я только знал тогда, как меня будут выгонять из Кустодиевки…
— А за что?
— Ну, это долгая история. Но, в общем, все произошло так, как и должно было случиться. В сущности, в школу поступил не я, а мама. Но учиться нужно было мне. А я не тянул. Может быть, какие-то небольшие способности у меня и были, но не было ни настойчивости, ни трудолюбия, ни тщеславия даже должного. А это не просто необходимая добавка к таланту. Это не специи, а самая существенная часть таланта. Я по-прежнему был дурацки застенчив, и чтобы скрыть эту застенчивость, эту дикость, я бывал глупо развязным, хамил.
Не знаю, может быть, подспудная боязнь отстать от товарищей, может, плохая подготовка, а скорее всего все вместе привело к тому, что я начал самоубийственно безобразничать. Очевидно, как я теперь понимаю, подсознательно я хотел, чтобы меня выгнали за отвратительное поведение, а не за бездарность. Хулиганя, я спасал свое самолюбие, точнее, его черепки.
Надо сказать, что удался мне мой план не сразу, хотя, бог свидетель, я выматывал рулоны нервов из преподавателей и директора. Раз, помню, я надел на скелет — был у нас и скелет там для уроков анатомии — свою одежду, притащил скелет к дверям учительской, прислонил, постучал, крикнул «разрешите?» и спрятался. Ну, дальнейшее понятно.
Шухмин покачал головой, фыркнул:
— Меня долго не выгоняли в основном из-за директора. Маленький был такой старичок, быстрый, стремительный. Видел он меня насквозь, словно просвечивал. «Потерпи, Юрочка, — говорил он мне, — вот увидишь, скоро выправишься». Это он мне, хулигану, говорил — потерпи. Удивительный был человек. И художник прекрасный, и педагог незаурядный. И тонкий психолог. «Ты ведь не со мной воюешь, Юрочка, — говорил он, — ты с собой воюешь».
Пожалуй, он бы меня перехитрил, совладал бы с бесами, что терзали меня и толкали ко всем возможным безобразиями, но умер он. Как-то так же стремительно, быстро, как носился по своей любимой школе. Ну а новый директор терпеть мои художества не собирался. Так я и не стал художником…
— А вы не жалеете об этом?
— В общем, нет, наверное. Если бы и стал художником, то скорее всего ремесленником, а против этого гордыня моя все равно восстала бы.
— Значит, вы человек самолюбивый?