Почерк был ровный, почти без наклона и чуть небрежный, почерк привычного много писать человека. Единственно разумное объяснение, что это дело рук шутника или помешанного, не успокаивало поэта. Более того, конверт вызывал холодное, непонятное и жутковатое чувство, как если бы, например, железный гвоздь у него в руке вдруг начал извиваться наподобие червяка. Оттого, прекратив исследование конверта, поэт вернул его в ящик и удалился тем же путем, которым пришел.
На мосту ему встретился черный скрипач, и с другого берега поэт видел, как тот подошел к дому, вынул письмо из ящика и скрылся в дверях, но он не удивился и воспринял это как само собой разумеющееся.
С того дня дом с ящерицами стал чем-то вроде маяка для поэта: где бы он ни бродил, все равно ноги сами приводили его к этому дому. Все острее он ощущал наполненность города неведомыми ему — он так и не придумал, как их назвать — существами; ему теперь часто виделись на пустых улицах ускользающие тени, мерещился говор людей и скрипы повозок. Он писал мало и большую часть стихов тут же рвал на клочки, но надеялся, что создаст нечто замечательное, когда ему наконец удастся проникнуть во внутреннюю, скрытую жизнь города. И этот пустой дом представлялся ему входом в таинственный и, несомненно, прекрасный мир.
В доме происходила какая-то своя жизнь, и поэту время от времени удавалось улавливать ее внешние проявления. Несколько раз еще он видел черного скрипача, входящего внутрь, и один раз дождался на улице его выхода — тот провел в доме более часа. Поэт изучил основательно географию этого дома и не путался больше в этажах и лестницах, бывал там часто, но ни разу не обнаружил следов деятельности скрипача.
А однажды вечером, поздно, в окнах третьего этажа он заметил свет, колеблющийся, слабый и желтоватый. Ошибки быть не могло: лето шло к концу и ночи уже были темные.
Еще дважды белели письма в почтовом ящике, но поэт их не трогал, испытывая к ним инстинктивную неприязнь.
И еще один случай остался у него в памяти. Все у того же дома, в дождливые сумерки, неизвестно откуда взявшись, перед ним внезапно возникла женская фигурка в плаще с капюшоном. Она шла навстречу ему, они разминулись быстро, и лица он не разглядел. Ее взгляд скользнул по нему с приветливым безразличием, и у него мелькнула фантастическая нелепая мысль, что она могла бы с тем же спокойствием пройти сквозь него, его не заметив. Через несколько шагов он оглянулся, но ее уже не было, словно она растворилась во влажном сумраке.
Встреча эта ему почему-то казалась важной, и он даже жалел, что не попытался заговорить с незнакомкой.
Время, однако, шло и не приносило поэту ничего нового. Чего он ждал — он и сам вряд ли мог четко сказать; ждал каких-то изменений в своей жизни, ждал прозрений и, не помышляя о чем-либо интересном вне и помимо города, ожидал, когда город приобщит его к своей внутренней таинственной жизни.
Это напряженное ожидание изматывало его, и он начал терять ощущение прикосновенности к духу, или к духам, города. Город не только не открывался, но и отдалялся теперь от него. Он по-прежнему много бродил по улицам, восхищаясь городом с грустью отвергнутого поклонника. Писать он сейчас вообще ничего не мог.
Даже в доме с ящерицами он все реже улавливал дыхание той скрытой и для него главной жизни города, все реже чувствовал присутствие теней или снов этого дома. Он знал, их не стало меньше, просто он их теперь не чувствовал и они не замечали его.
Он забрел туда как-то вечером, в позднее время, и, свободно уже ориентируясь в темноте, выбрался на балкон. Под ним медленно, еле заметно покачивался фонарь, освещая широкий круг перед дверью дома и подножия деревьев; их кроны и набережная скрывались в душноватой тьме августовской ночи. Под фонарем билась бабочка, шелест крыльев казался громким; потом она делась куда-то, и тишина стала полной.
Фонарь перестал качаться, темнота замерла, словно приготовившись слушать, и неожиданно для себя он заговорил, обращаясь к этой чуткой, окружающей его темноте, заговорил негромко, не думая, что говорит, слова сами собой срывались с его губ:
— Город мой, старинное ожерелье, ты хранишь еще отзвуки финского говора, еще мстят тебе призраки болотных огней и карельского колдовства, погребенные под мостовыми, под многими слоями камней, под мертвой коркой асфальта, еще слышны в безлунные ночи стуки карет и поступь коней, еще ветер приносит запахи моря, скрип уключин и хлопанье парусов! Город, я пленник твой и твоя собственность, я частица твоей души, подари же мне хоть один, лишь один из твоих снов, покажи хоть одно из хранимых тобой видений, о мой город, грезящий старыми снами!
Эхо его слов стихло. Казалось, темнота его разглядывает тысячами внимательных глаз.
— Браво, браво, поэт! — произнес внизу мелодичный голос; гулкая пустота дома наполнилась женским смехом и рукоплесканиями.