Живописцы его приглашали охотно: хоть и скуп был и любил торговаться, но зато покупал полотна по нескольку сразу. Говорили о нем разные слухи — будто денег у него три миллиона, будто дом, куда он заходит, сразу же оцепляет охрана, а у кого он купит картину, того милиция никогда не тронет.
А начинку для атомной бомбы он варит в новолуние ночью; если же оно выпадет накануне Иванова дня, получается водородная бомба — оттого водородные бомбы можно делать не каждый год.
В новолуние еще с вечера в институте ученики академика выходят на плоскую крышу и внимательно смотрят на лунный серп. Только месяц исчезнет с неба, они дуют в фарфоровые свистульки, и те запоют, застонут на разные голоса. В тот же миг Иван Харитоныч в подвале начинает сыпать совочком в котел обогащенный уран.
Тут в окрестных домах жители запирают двери и окна, гасят лампочки и прячутся под одеяла. А старушки перед иконами зажигают тонкие свечки:
— Спаси нас грешных, Господь! Нынче бесы опять бонбу варют!
Ученики же с крыши спешат в подвал института и, согнувшись, вязанками носят по лестницам чурочки канадской сосны (их привозят из Америки самолетом). У котла они быстро колют чурочки на щепки топориками, подают их Иван Харитонычу, и тот разводит огонь. Потому он и академик, что умеет ловчее всех разжигать чурочки под котлом.
Полыхает коптящее пламя, булькает начинка в котле, а Иван Харитоныч бормочет монотонные заклинания и, в порядке одному ему ведомом, бросает в котел листик папоротника, лапку жабы, клочок газеты и еще кое-что, что является государственной тайной. Пот течет по его лицу, на монгольские скулы ложатся багровые отсветы.
— Золо, минэвэ, сама токкивани буканка! Си сазанаси сэвэ хоктовани, амба хоктовани!
Ученики же раскачиваются, приплясывают и хлещут друг друга хлыстиками, которые накануне дают им в секретном отделе.
Раскрывается над Иван Харитонычем плоская крыша, задирает он голову вверх и сначала тихонько, а затем все громче и громче распевает гортанным голосом степные тоскливые песни. Видит — звезды танцуют в небе, в черноту его стартуют ракеты, превращаются в акул с плавниками, и танцуют акулы со звездами, а потом по одной их глотают.
Хорошо быть великой акулой, хорошо нестись со скоростью света и глотать колючие звезды. Копошатся они сначала в желудке, а потом затихают. Хорошо быть небесным охотником и гнаться за великой акулой, никогда не устанет акула, никогда не отстанет охотник.
Так поет Иван Харитоныч до рассвета свои дикие песни, и пляшут ученики до упаду. После же, когда отоспится, им за это дают ордена и присваивают ученые степени.
А теперь мы с вами, читатель, подходим к торжественному моменту. Живописец Птерикс, уже известный в Европе, и сын Харитонов Иван, Лучшая-в-мире-начинка-для-атомной-бомбы, приближаются к вершине успеха, каждый своей дорожкой, но, возможно, их колесницы делались в одной мастерской.
Союз Марса и Аполлона. Улыбаетесь, нелепая композиция, мол, немыслим такой союз? Соглашаюсь, с одной лишь поправкой: немыслим без участия третьего. Догадайтесь сами — кого?
Фейерверков и пушек не было. Вместо них — тихий и скромный щелчок фотографического затвора. Но зато фотоснимок каков!
Слева — любимец Марса. В пиджаке, полосатый галстук, уголочек платочка в кармане. Поворот головы — три четверти, гладко выбрит, надут, как в президиуме на партийном собрании, в руке золотой портсигар.
Справа — баловень муз. Блуза художника, взгляд, как обычно, опущен, на лице показное старание, вдохновение и умная пакость. Священнодействует на палитре с красками.
Посредине на мольберте портрет. Красный бархат камзола, повсюду золотое шитье, и густо напудрены букли, на столе — треуголка. Но лицо, что с лицом?
Оно багрово, раздуто и похоже не на лицо, а на что-то совсем неприличное.
Выползает краска из тюбика, жирно и вкусно лоснится, завораживает, извивается сладострастно.
Красивый кадмий пусть оглушает, пусть его будет много, чтоб пугать подчиненных и топтать их ногами, а противников душить насмерть. А на шею и щеки — краплак, в знак обжорства. Золотистую охру — на брюхо: ведь любишь, сытно поевши, на боку поваляться. Желтый кадмий — на кончики пальцев да в шитье на камзоле, и стесняться тут нечего: коль набита деньгами мошна, нет резона скрывать, что их любишь. Фон напишем жженою костью, в черноте ее поселим мы демонов, чтобы стерегли твою душу, пока не настанет время запечатывать ее в склянку. Видишь, обозначена склянка тонкими мазками белил?
Не досталась портрету одна только краска, пожалел ее живописец: изумрудная зелень, цвет вод подземных, цвет тины болотной, цвет волны древнего моря. Это не для других, для себя.
А Иван Харитоныч болтает, рассуждает о направлениях в живописи.
— Не откажите в любезности, — поднимает глаза художник, — не шевелить нижней челюстью, нарушается совершенство линии. — И тихонько бормочет: — Писать умного с открытым ртом, а дурака с закрытым — две трудности.