— Мы ехали в Оксфорд на какой-то форум, где я должен был читать доклад. Мы ехали на раздолбанном каре Эла, и вдруг сбоку выскочила маленькая лохматая собачонка. Эл вывернул штурвал и врезался в дерево. Почему не сработала система безопасности на его месте, я не знаю, но он получил удар, от которого его грудная клетка смялась и изо рта пошла кровь. Он открыл дверь и вывалился наружу. Сбежались люди. Кто-то пытался оказать ему первую помощь, кто-то смотрел с сочувствием, кто-то истошно орал в коммуникатор, вызывая службу спасения. Девочка с той самой собачонкой на руках стояла в стороне и горько плакала, с жалостью глядя на Эла. А я… Я вдруг поймал себя на том, что злюсь. На неё, на собачонку, на Эла. Это не был шок. Я действительно был зол. Я тщательно готовил этот чёртов доклад, но теперь было ясно, что я не успею прибыть вовремя, а менять регламент форума из-за студента никто не будет. Я даже не беспокоился за Эла. Я знал, что умереть ему не дадут. Я видел, как профессионально действовали два парня в спортивных костюмах, оказавшиеся поблизости. Я знал, что через девяносто секунд после вызова прибудет флаер службы спасения. И что, в конце концов, сейчас никто не умирает… Тогда я как-то привычно проанализировал свои чувства, посмотрел на лица людей вокруг, и понял, что со мною что-то не так. Эл был в сознании и беспомощно озирался по сторонам, видимо, искал меня. На его лице было страдание. Ему было больно, а я ничего не чувствовал. Самый близкий и дорогой для меня человек, который был всегда бескорыстно добр ко мне, лежал на земле, захлёбываясь собственной кровью, а я думал, что опаздываю к началу доклада.
В тот же вечер я заговорил об этом с отцом, и он сказал, что для нас это нормально. Он что-то говорил об ответственности, о холодной голове, самодисциплине, самоконтроле, кодексе чести, о вреде эмоций и обманчивости сантиментов. А я понимал, что всё это не имеет ко мне никакого отношения. Всё это у меня есть, и ответственность, и холодная голова, и самодисциплина, и самоконтроль, и кодекс чести. Но что-то закрыто для меня, что-то очень важное. И что никакие кодексы не спасут меня от ошибки, когда на кону будет стоять чья-то жизнь, а я буду думать о том, что мне нужно достичь цели.
На следующий день я поехал к своему приятелю, который учился на факультете психологии и попросил провести тестирование в лаборатории. Он, увидев результаты, совершенно обалдел. В полном восторге рассказывал, глядя на экран, как зашкаливают у меня все показатели, а потом замолчал. «У тебя проблемы, парень, — сказал он, наконец, — конечно на фоне всего остального, это не так важно, но… В нашем обществе тебе лучше никому об этом не рассказывать». «В чём дело?» — настаивал я. Он как-то странно посмотрел на меня и произнёс: «Тебе наплевать на людей, Бен! Ты только делаешь вид, что тебя это волнует. Ты начисто лишен сострадания». «И что делать?» «То, что ты и делаешь. Старательно симулировать интерес к окружающим, участие, доброту. У тебя неплохо получается». В его голосе послышалась такая неприязнь…
Бен устало вздохнул и посмотрел на свои руки.
— Вот после этого я и поехал в специализированный центр психокоррекции. Меня протестировали ещё раз, я подписал согласие, и меня скорректировали. Мой брат, узнав об этом, назвал меня идиотом. А отец вроде как с сочувствием, а, может, с сожалением, заметил: «Ты сам не понимаешь, на что ты себя обрёк». Вскоре я понял, что он имел в виду, а через полгода бросил университет и поступил в спецшколу поисково-спасательного флота.
— Жалеете? — спросила я, обдумывая услышанное.
— О школе?
— О коррекции?
— Иногда, — он пожал плечами. — Теперь мне чаще приходится симулировать равнодушие, а не сострадание.
— Насколько часто?
— Последнее время я захлёбываюсь этим сожалением, как кровью, — тихо признался он.
Я нахмурилась, услышав эту метафору, сначала решив, что это воспоминания о том, что тогда случилось с Элом. Но потом я вдруг поняла, что он имел в виду совсем другое. Все эти скорбные тени вокруг, их стоны, мольбы, сожаления… Именно от этого старался оградить его отец, но он сам открыл своё сердце для сострадания. Он сам изменил свою судьбу, отказавшись от престижного статуса учёного, избрал путь спасателя. И, выходит, это не было случайностью, это было зовом души. Он просто привык скрывать свои переживания, которых слишком много за маской сдержанности и равнодушия. Но что тогда с Азаровым? На что он разменял человеческую жизнь, чем должно быть то, ради чего он выпустил в лоб своего друга разряд из бластера?
Я посмотрела на него. Он сидел, сцепив пальцы и глядя прямо перед собой. На какой-то миг я почувствовала, что между нами установилась некая тонкая связь, потому что он рассказал мне то, что наверно не рассказывал никому. Что это было? Потребность объясниться? Обида на несправедливые обвинения? Или ему так ценно было моё мнение о нём? Или он просто устал быть в одиночестве среди всего этого.