Так повелось с детства: мать неизменно требовала, чтобы дочь именовала ее мамочкой. Анна помнит: сперва это было нелегко; со временем слово обкаталось, прилипло к языку.
Прислушиваясь к материнскому молчанию (которое могло иметь самые разные оттенки), она вошла в комнату и прямо с порога – слово в слово, как срочную телеграмму, – передала то, что узнала от охранника, и теперь ждала, что мамочка этому обрадуется, но та переспросила слабым со сна голосом:
– Наш? А был чей?
– Раньше, мамочка, Крым входил в состав Украины…
– А Украина?
– Украина не наша.
Оторвав голову от подушки, мать остановила на дочери полуслепые, затянутые беловатыми пленками глаза.
– А который теперь год?
– Четырнадцатый, мамочка…
– Не пори ерунды, – мать фыркнула презрительно. – По-твоему – что? – я не родилась?
– Ты, мамочка, родилась… – Анна подумала: «И даже состарилась». – Ну давай, вставай потихонечку, сейчас мы с тобой умоемся, зубки твои наденем…
Раздраженно махнув на нее рукой, мать откинулась на подушку, будто презрение, которым она обдала непонятливую дочь, отняло у нее остаток сил.
Минут через десять, когда Анна, заварив овсяную кашу – «Вчера манка, сегодня пускай овсянка», – возвратилась в комнату, мать так и не соизволила подняться. Лежала, разглядывала свои руки, сморщенные, похожие на куриные лапы. Анна подошла к кровати – хотела поправить подушку, но мать досадливо дрыгнула ногой и каркнула сварливым голосом:
– Детский крем мне принеси.
– Детский крем в ванной, давай мы сперва встанем, оденемся…
– Я сказала принеси.
Анна вздохнула, но, решив не прекословить – стоит вступить в этот лабиринт, до вечера не выберешься, – сходила и принесла; переложила кашу в чугунок, – в чугунине дольше не остывает, – накрыла чистым вафельным полотенцем и, машинально прощупав содержимое сумки: кошелек, телефон, карточка, пестрый икеевский мешок (этих, пластиковых, не напокупаешься), – объявила громко, через дверь:
– Мамочка, я ушла. Каша под полотенцем, пультик на кресле… – И, так и не определив оттенка ответившего ей молчания, направилась в прихожую, по пути раздумывая, не заглянуть ли к сыну. Ладно, пускай поспит, опять всю ночь за компьютером – манера, которую она как мать не одобряет: где это видано, чтобы по ночам бегать по клавишам, а днем спать.
Но его разве урезонишь! Послушает, дернет плечом – и за свое.
Было время, когда Анна на этот счет переживала. С годами привыкла к тому, что сын словно бы живет на другой планете. Каково же было ее удивление, когда оказалось, что на этой планете еще и зарабатывают. Притом немалые деньги. Как-то раз, пару месяцев назад, Павлик сказал: «Завязывала бы ты со своей уборкой. Сколько там – тридцатник? Ну дам я тебе».
Сейчас, спускаясь по лестнице, Анна думает: «Может, зря я отказалась…» С другой стороны, уволиться просто. Хочешь – увольняйся, удерживать никто не будет. На место уборщицы полно желающих. А потом? Мало ли как жизнь повернется – мамочку в больницу положить, да и сама в таком возрасте, когда приходят всяческие болячки; врачи, лекарства… Этой стороны жизни Павлик не знает, да и рано ему знать. Все равно приятно, когда сын тебя жалеет.
Не то что мать. Говорит, женщина должна работать. Покуда ноги носят. Я, говорит, всегда работала. Сколько она там работала! Стажа – кот наплакал, если бы не блокадная надбавка, пришлось бы вещи продавать. «Хотя, – Анна дает волю свой давней обиде, – можно было и раньше продать, ведь как бедствовали: белый хлеб – и тот лакомство, и в школу черт-те в чем ходила, у других девочек нарядные туфельки, а у меня тапки…»
Вещами мамочка называет их домашнюю коллекцию. Старинные картины, мебель красного дерева, хрустальные люстры, столовое серебро и все прочее, в чем мать души не чает. «Скорее с голоду умрет, чем с ними расстанется. Держится за них, как черт за грешную душу. Пыль вытереть – и то не позволяет. Не трогай, кричит, я сама! Где уж там – сама… По комнате еле ходит. И с головой не в порядке», – Анна вспоминает сегодняшний разговор, когда мамочка спрашивала, который теперь год. Участковая называет это мозговыми явлениями, которые имеют тенденцию заканчиваться плохо. В лучшем случае помрачением. В худшем – реактивными состояниями. Но это, говорит, не ваш случай. Мамаша у вас тихая, спокойная. И сердечко у нее слабое, аритмийка наблюдается. Так что давайте, говорит, надеяться, что до эксцессов не дойдет.
Анна утешает себя тем, что сбои с памятью случались и прежде: смотрит, бывало, на внука и спрашивает: «А это кто?» Или тот, прошлогодний, случай, когда мамочка не узнала бронзовую лампу с ангелом: «Не наше. Убери». Хорошо хоть Павлик не обижается. Другой бы на его месте разозлился, а Павлик знай посмеивается: «Оставь, – говорит, – бабку, не видишь, что ли, она тебя троллит…» На языке сына это означает: нарочно злит. Издевается.
Вот непонятно – за что?
За этими мыслями, похожими на застарелые обиды (сегодня к ним добавилась свежая: «А я-то торопилась, думала ее обрадовать, а она – крем мне принеси»), Анна не заметила, как дошла до парикмахерской и даже успела переодеться.