— А в яме, слышь, эти сидели, — и Письмецо кивнул в сторону сотоварищей. — Промышляли в господских лесах, купцов пощипывали. Когда меня присуседили, они уж с неделю там прохлаждались. Главарь у них хлипок оказался, оставшихся в убежище сдал, тайник с добром сам отрыл — думал, помилуют. Ха! Глянул я на них — мать честная, курица лесная! Исподнее пресвятой Девы! Рожи ровно у бесов, грязные да перекошенные, волосы от вшей аж шевелятся… рвань, дрянь, голь и брось.
Баламут сплюнул на пол. Его сокол, почувствовав волнение хозяина, встрепенулся и — Гильем был готов поклясться в этом! — погладил крылом впалую, морщинистую щеку.
— А мне подыхать вот как не хотелось! — и Баламут провел рукой по горлу. — Молод был, здоров, силен… и глуп. — И он захохотал.
— Как подумал я, что вот этим все и закончится — ямой гнусной, нечистотами загаженной, вонючей… и не будет мне боле ни девки гладкой, ни бабы сладкой… Сдохну, ровно пес помойный!.. И тут меня как нечистый обуял, стал я лихих людишек за шкирки трясти, в рожи их бессмысленные плевать, в уши проклятия орать… Главаря, что в углу сидел да бубнил себе под нос, в брюхо пнул… Зашевелились они, у кого так даже глаза прояснились. Говорю им — какого дьявола вы тут сидите? Два десятка здоровенных ублюдков! Или вам жисть не мила? Что, все мясо приели? Всех баб отымели? Все вино выпили?
Баламут допил вино, налил снова до краев — и себе, и Гильему.
— Разбередил я их. Сбежим, говорю, вот придут нас отсюда тянуть, решетку откинут — тут хватай сторожей за пики, тащи вниз, сами вылезай и громи-круши! Кто не сдохнет, беги в лес, он не выдаст! А и сдохнет — невелика потеря, все одно на виселице болтаться! А они мне — сам-то на пики полезешь? И не успел я им ответить, как там, наверху, затопали, зареготали… и решетку откинули.
Сокол снова прикоснулся крылом к щеке хозяина.
— Что там было — один дьявол разберет. Только я за первую же пику схватился и так дернул, что аж двоих в яму уронил. Да и приколол. Не зря мэтр Арно старался… пригодилось. Не ожидали от нас такой прыти. Повылезли мы из ямы — а к нам уж и бегут отовсюду… Да только голодный волк злее цепного пса. Пару домов подпалили, пару мечей в брюхо приняли… да стрелы в спины. А только дюжиной в лес ушли. На мне — веришь ли?! — ни единой царапины, хоть и лез на рожон пуще всех. Эти говорят — заговоренный, мол… В старое убежище нельзя было, так Эсташ Лесной нас в такую чащобу завел — была там у его папаши домушка. Эта вот. Отсиделись мы. Раны зализали. Они мне — будь хозяином!
Баламут снова отхлебнул из стакана. Помолчал, усмехнулся.
— А мне? К Блакацу возвращаться? Благодарствую… На север податься? Уж больно холодно там… и народишко скучный. Так и остался. Допивай, еще налью. Что, не баловал тебя Пегильян?
— Благодарствую. Грех жаловаться.
— А-а-а… Сколько ты у него в жогларах проходил?
— Два года.
— И впрямь недолго. Так что за напасть с тобой приключилась?
Выслушав рассказ Гильема, Баламут только руками развел.
— Вот что, парень. Оставайся пока здесь — скоро зима, хорош ты будешь на большой дороге без заработка. Холода пересидишь, а потом ступай в какой-нибудь монастырь, скука там смертная — но хоть с голоду не помрешь, пригодишься и в хоре, и в скриптории.
— Не хочу. С души воротит. Лучше с голоду на воле подохнуть, чем псалмы до смертного часа тянуть.
— Вон как… — Баламут ухмыльнулся, — Похоже, тебе со дня нашей первой встречи так и не удалось хоть раз по-настоящему проголодаться. Что, небось все за свою госпожу мечту держишься? Да на что ты теперь годен, олух? Ладно, молчи… каждый сам свою смерть выбирает. А зиму у нас пересидишь. Может, одумаешься.
Так вот и получилось, что Гильем Кабрера, едва успев начать свое первое странствие, стал трубадуром у разбойников и служил им не за страх, а за совесть. Его искусство пригодилось и здесь, ибо лихие людишки с удовольствием слушали даже кансоны, казавшиеся самому поэту глупыми и неуместными. Он привык к их похлебкам, в которых всегда было много мяса (Эсташ был превосходным охотником), научился пить неразбавленное вино и не краснеть от подзаборной ругани. Освоился в лесу — том, что простирался на три десятка шагов вокруг разбойничьей хижины, а дальше не заходил, боясь заблудиться. И впервые за жизнь, проведенную или в городе, или в замке, Гильем постиг невнятный и грозный прежде голос природы; ему стали милы лесные шорохи и посвист ветра в голых ветках, собирая хворост, он прислушивался к шелесту палых листьев… и самому себе трубадур казался таким же палым листом, улегшимся отдохнуть на стылую землю. Сны его в эти дни были спокойны; тот, кто плел их, не мешал умиротворению, охватившему трубадура, не тревожил тихий воздух вокруг его изголовья.