Боги справедливы. В своем безграничном милосердии они ниспослали на землю «Великую войну», открывшую перед Констанс новые горизонты. Ничтожные слухи о ней затерялись в грохоте разрушаемых городов, в пороховом дыму. У нее было сколько угодно возможностей познать настоящую жизнь, вырваться из своего дурацкого мирка, где царят деньги, вино, свободная любовь, в которой нет ни свободы, ни любви, а есть одни только изысканные глупости. Она могла бы мыть полы или подавать судно раненым. К несчастью, леди Лэчдэйл была воинственно настроенной фурией, и Констанс в пику ей примкнула к пацифистам и пораженцам. Единственное, что совесть позволяла ей делать для войны, – это развлекать офицеров, приезжавших в отпуск. Ведь должен же был кто-то их развлекать и, следует отдать Констанс должное, справлялась она с этим великолепно, особенно до введения комендантского часа и пайков. А когда офицерам нужно было ехать на континент, она в своем патриотизме ночью провожала их до самого порта. Один из офицеров обычно вел машину, рядом с ним сидел его товарищ. Констанс же на заднем сиденье флиртовала еще с одним или несколькими офицерами.
Леди Лэчдэйл опасалась, что Констанс, пылко отдаваясь своему многотрудному
– Но, моя дорогая, – сказала леди Лэчдэйл, слегка огорченная. – Неужели это уже непоправимо? В чем он провинился?
– Он глуп, – убежденно ответила Констанс.
– Но почему же? Что он такое сделал?
– Ничего он не сделал! – отрезала Констанс с нескрываемым презрением. – У него мозги, как у нашей собаки Тоби. Я спросила его, когда он в последний раз видел Нижинского,[17] a он захихикал и спросил: «Это что, такой русский коктейль?» Дурак, и больше ничего.
Леди Лэчдэйл осторожно намекнула, что Констанс была несколько строга к герцогу, почти потерявшему голову от любви, за эту неудачную шутку, но та только еще пуще ожесточилась. Другая, более серьезная помолвка, которая длилась десять дней – с итальянским принцем Монге-Карино, – была расторгнута им самим, после нелепой вспышки южной ревности. На вечеринке, наполовину раздевшись, Констанс села на колени к одному отвратительному еврейчику и целовала его в полной уверенности, что он – непризнанный гений, так как написанная им книга была столь непристойна, что ее не напечатали бы даже в Дижоне. Принц заявил, что благородные итальянки никогда не позволяют себе подобных вещей на званых вечерах, и удалился. Незнакомый с обычаями английских джентльменов, он, не сказав ни слова никому, даже леди Лэчдэйл, тотчас уехал к себе в Италию.
Эти мимолетные помолвки, скорее ускорявшие, нежели оттягивавшие расставание, причиняли леди Лэчдэйл немало огорчений. Возможно, они обогащали молодую девушку познанием человеческой натуры и приучали ее к самостоятельности, но не злоупотребляла ли она этим?
После истории с герцогом и принцем она уже не решалась печатать объявления о помолвках в газетах, предоставив самой Констанс опровергать слухи, которые были правдой, когда их набирали в типографии, и становились ложью, когда их продавали за пенни на Флит-стрит. Зная характер Констанс, она научилась притворяться сердечной, когда избранник дочери был просто невозможен, и восхитительно равнодушной, когда его можно было как-то терпеть. Гениальный еврей не продержался и трех суток, так как леди Лэчдэйл пригласила на сугубо интимный обед всю его родню, и феноменальная плодовитость этого семейства вызвала благородное негодование Констанс. Однако случай с Хорри Таунсендом вывел леди Лэчдэйл из равновесия, и это повлекло за собой роковые последствия.