Дом у Афанасия Демьяновича был большой, на две комнаты: горница-светелка и кухня, к которой примыкали просторные рубленые сени и камора-кладовка. Крыша на таком доме возвышалась четырехскатная, с островерхим, взлетающим в небо коньком. Работы на ней отцу с Витькой предстояло много. Словно предчувствуя беду, они старались изо всех сил, но все равно не поспели. Когда пришло известие о начале войны, и отцу принесли из военкомата повестку, они накрыли всего четверть этой крыши. Если по-хорошему, то отцу надо было бы бросить заказ да перед уходом на войну привести в надлежащий порядок всё у себя в доме: починить заботы, до которых прежде за чужими заботами не доходили руки, заготовить впрок дров (мать, оставшись одна с малолетним Витькой, как сама заготовит?), перевезти с луга недавно только сметанный стожок сена (опять же, как матери одной будет с ним справляться?), но Афанасий Демьянович слёзно просил отца довести до ума его крышу. Ведь взамен ему придется звать какого-нибудь старика-кровельщика, у которого уже и сил нет, и умение растеряно. Накрытая им крыша через год-полтора просядет на стыках, начнет подтекать и сгниет раньше отведенного ей срока. И отец не мог не уважить слёзной этой просьбе Афанасия Демьяновича. Все последние перед расставанием с семьей дни пропадал он возле его дома и завершил кровельную свою страду, выложил островерхий конек в самый канун отправки новобранцев в район. Витька на той, считай, уже военной страде был неразлучно с отцом, и так и запомнил его высоко стоящим с трепицею в руках на крыше, молодого, красивого и сильного, в вольно развевающейся на июльском ветру рубахе, в выгоревшем на солнце, почти белом картузе, из-под которого выбивались волнистые его светло-русые волосы.
Вечером они ходили с отцом к реке мыться и купаться. Долго плавали в теплой, потемневшей к ночи воде, ныряли и выныривали, игрались в прятки, и Витька опять восхищался своим отцом: его крепким загорелым, как у всех деревенских мужиков, лишь по шее телом, на котором при каждом движении бугрились тугие, будто железные мышцы — и тоже запомнил вечернее то купание с отцом до самой последней мелочи.
Когда они вернулись домой, мать накрыла в горнице прощальный стол. Уже при свете керосиновой лампы они всей малой своей, но такой сплоченной семьей посидели, наверное, часа два. Отец с матерью выпили по рюмке водки, а Витька полный стакан хлебного, почти хмельного квасу. Мать несколько раз, глядя то на отца, то на Витьку, начинала плакать, вытирать глаза кончиком фартука. Отец останавливал ее и даже как будто сердился:
— Ну что ты плачешь, что плачешь?! Даст Бог, вернусь. Главное, парня береги.
— Да нам-то что, — обнимая Витьку, крепилась мать. — Кругом люди, народ — не дадут пропасть. Ты себя береги.
— Это уж как получится, — не стал лукавить отец.
Жесткие эти его, но справедливые слова опять-таки запали Витьке в память на всю жизнь…
Утром отец оделся в повседневную свою, порядком обветшавшую одежду: хлопчатобумажные брюки, ситцевую рубаху и серенький, с двумя заплатами на локтях пиджак. А вот с сапогами у него вышла заминка. Они были совершенно новыми, только по весне пошитыми из добротной яловой кожи деревенским сапожником дедом Кузьмой. Отец намотал портянки и начал уже было обуваться, но потом посмотрел на сапоги каким-то особым, оценивающим взглядом, помял в руках голенища и вдруг сказал Витьке:
— Принеси-ка мне из сеней лапти.
— Да ты что?! — изумилась и опять заплакала мать. — В лаптях на войну пойдешь?!
— Пойду, — вполне серьезно ответил отец. — Меня босым на фронт чай не отправят, а тебе сапоги здесь пригодятся: и сама при случае обуешь, и Витька, когда подрастет, в школу в них ходить будет.
Мать заплакала еще сильней, стала еще настойчивей отговаривать отца. Но Витька, не всё понимая в их разногласиях, ослушаться отца не посмел, прожогом бросился в сени и снял там с гвоздика целую связку лаптей.
В те, довоенные годы, мужики в деревне лапти носили еще часто. Особенно в сенокосную пору или во время жатвы, когда в лаптях ходить и прохладней и мягче. Обувал их иногда и отец на кровельные свои работы, оберегая новые сапоги, которые можно было оцарапать и поранить колючей и острой кулевой соломой.
Из принесенной Витькой связки отец выбрал поношенные, не раз уже бывшие в употреблении лапти (чтоб ноги не натереть, как объяснил он матери), заново перемотал портянки и, обувшись, туго, крест-накрест переплел их высоко по щиколоткам и голеням конопляными веревочками.
— Чем не солдат?! — стараясь развеселить мать и Витьку, гулко притопнул он, прихлопнул лыковыми лаптями по глинобитному полу.