А сегодня узнала, что кадет Крючков получил известие из Севастополя, будто отец Лисневского расстрелян (он моряк, кажется, капитан I ранга). Это будет для него страшный удар. Мать у него умерла, а отец для него, действительно, всё. Он всегда с такой любовью говорил о нем: «Первое время, когда я поступил в Корпус, я страшно плакал: ведь мы с папой всегда были вместе». Конечно, надо скрыть от него, по крайней мере, на время экзаменов.
11 июня 1923. Понедельник
Вот и прошла страшная пятница. Экзамены сдала на 12. Думала — не знаю как буду рада, а вышло совсем не то. Словно какое-то разочарование или недовольство, и грустно невмочь. Все время страшно хочется спать, рано ложусь, поздно встаю, как-то ничего не хочется делать. Может быть, это простая реакция против экзаменационной горячки, а вернее, что тут есть другая причина, «совокупность», как выражаются в Корпусе. Дело в том, что в субботу был педагогический совет, где, между прочим, разбиралось дело по поводу кражи на камбузе. Биршерта и младшего Крюковского совет постановил исключить, а Диму Николаева и других, как поддавшихся влиянию Биршерта, — оставить. Но вдруг появляется приказ Беренса: Николаева, Крюковского и Медведева исключить из Корпуса[281]
и зачислить в команду на разные миноносцы без права выезда на берег. Это жестоко — они там пропадут.Это известие произвело на меня тяжелое впечатление. Но есть и еще причина: плохи дела у Лисневского. По истории у него годовой балл — неудовлетворительный (5), таких в роте пять человек, за «усердие» — 3, и так не только по одной истории. Папа-Коля не беспокоится: «выгребет на экзаменах». Но по истории, может быть, еще и выгребет, но что будет по математике, на которой он, по словам Новикова, на последнем уроке «попался». Я думала-думала и решила, что ему не плохо бы и остаться. Он еще слишком младенец, да и лет-то ему немного, не мешало бы еще годок побыть школьником. Эскадра его сгубит окончательно, а я этого-то и боюсь.
12 июня 1923. Вторник
И вот — Коля кончает, и вот — я его теряю. Пусть это эгоистично, но мне сейчас страшно грустно и тяжело. А может быть, и «все к лучшему», как говорит Коля. В этих словах, несмотря на всю их нелогичность, скрывается живительная правда. Но это все равно, я не хотела такого «лучшего». Вчера я назвала себя атеисткой, значит, уже не могу обращаться к Богу. Опять одна. Все равно: я его любила, и мне больно терять его…
13 июня 1923. Среда
О чем я еще могу писать? Опять о себе? А я себе страшно надоела. Надо сейчас заниматься. Я только начала русскую историю, а через месяц экзамен. А заниматься не хочется. Хочется подольше посидеть над дневником, подумать над собой. Скоро приедут на каникулы Ляля с Наташей,[282]
опять все будут мне в глаза тыкать их успехами. Я очень рада, что прошлый экзамен прошел так хорошо: господа Кольнеры прикусили язычок! Не одна их Наташенька «замечательно способная»!Сейчас не знаю, что предпринимать дальше. Думаю, с отъездом Коли опять вернуться к прошлогоднему образу жизни. Буду жить одна, по-монастырски, не вылезая из своей кабинки; а там пускай кумушки болтают, что хотят! Надо бы приналечь на занятия, да скорее распроститься с Сфаятом. Все равно мне тут места никогда не будет. А быть на затычках в компании какой-нибудь Наташи или Ляли — спасибо, не хочется.
14 июня 1923. Четверг
Ночью долго не спала, и еще в голову лезла всякая ерунда. Было досадно на себя за то, что я не имею власти над собой. Умом отлично понимаю, что мне надо делать, и никогда не могу довести своей политики до конца. Срывается. Сейчас мне надо заниматься, заниматься и заниматься. Взять Платонова и — зубрить.[283]
Я дошла только до Годунова, а экзамен через месяц, а главное — я совершенно забыла среднюю и новую историю, абсолютно ничего не помню… А в общем, все как-то нехорошо. На душе иной раз становится тошно, совсем теряешь себя, теряешь нить, по которой движется время. В самой себе опять начала видеть врага. Поняла, что во мне вовсе нет силы воли, как почему-то мне казалось раньше, поняла, что принадлежу к числу вечных Гамлетов, бесчисленных и ненужных. Жизнь все время щелкает меня по самолюбию, и все время я остаюсь на запятках. Я хочу считать себя выше других и, может быть, имею на это право, а меня все стараются унизить и не замечать. Я, наконец, могу ни с чем не считаться и всех презирать, и я умею быть гордой. Есть только две вещи, которые могут поднять меня, это — экзамены (пока что — блестящие) и стихи. Но экзамены едва ли поднимут меня в глазах большинства, а стихов моих все равно не признают «шишковцы». И хочется мне наплевать на всех, и не могу: мелочное самолюбие не позволяет. Боюсь только, что мое положение здесь скверно отзовется на мне, сделает меня гордячкой, выработает самоуверенность и самомнение, а также привычку смотреть на всех свысока и ко всем относиться с пренебрежением. Вне Сфаята я бы не хотела быть такой…16 июня 1923. Суббота