Читаем Повесть из собственной жизни: [дневник]: в 2-х томах, том 2 полностью

Сегодня утро было хорошее, т. е. пропал сахар, прибыла в весе. Возвращалась веселая. Думала даже пойти к Наташе, да дождь не перестает. Погода мерзкая. А я стала какая-то совсем спокойная. Два последних дня были каким-то кризисом. М<ожет> б<ыть>, потому, что был сахар; отсюда такое состояние. А сегодня я уже спокойная. Только скучаю. Ну, до того скучаю. И читать уже не хочется. Вот пойти бы куда, поговорить.

Вчера были с Папой-Колей на выставке картин Анны Андреевны Волхонской (Anna Duchesne)[70]. В живописи я профан, поэтому говорить не буду, только ее портреты мне, действительно, понравились очень. Приходили художники, внимательно разглядывали, долго рассуждали о какой-нибудь мелкой детали и говорили о непонятном. Точь-в-точь, как поэты: прицепятся к какому-нибудь эпитету или цезуре, а главное-то и не замечают. Только одну разницу я заметила: художники и в глаза и за глаза называли Анну Андреевну талантливой, хвалили картины, а что б поэт про поэта хорошо сказал — не слышно. Один раз только я слышала — Мамченко о Юрии.

Из всего Сфаята (как мне кажется — из всего) только три человека начали как-то пробиваться в своей отрасли: Волхонская, Жук и я. Волхонская устроила свою первую выставку. О ней, я вчера слышала, говорят, как о большом таланте, и возлагают большие надежды. Мария Андреевна еще в консерватории, но уже выступает в салонах и концертах, где, по ее словам, имеет головокружительный успех. Я тоже время от времени даю о себе знать. Насчет успеха и «возлагания надежд» — промолчу. Кажется, кроме Демидова да меня самой, никто никаких надежд на меня не возлагает. А я все еще не могу угомониться. Все еще мечтаю когда-нибудь сборник издать. Для меня сборник то же, что для Анны Андреевны — выставка и для Марии Андреевны — ее первый концерт. Хотя, пожалуй, эти вещи — книжка, выставка и концерт не совсем равноценны. Книжки издаются несколько раз в жизни, выставки бывают приблизительно так же редко, а концерты и ангажементы случаются куда чаще. А успехов внешних, более осязаемых, выпадает всего больше именно здесь.

Впрочем, что это я пишу? Уж не завидую ли? А м<ожет> б<ыть>, и завидую. От Юрия вчера получила письмо. Нездоровится… раскис, не мог прийти… Я уже не огорчалась. Хуже было — я как-то не поверила. Всегда он раскисает и всегда ему кажется, что он болен. Ему не то что не хотелось прийти ко мне, а так, лень стало, дождь напугал. Да и не велика радость сидеть против меня и молчать, и перелистывать книгу, и чувствовать какую-то неловкость, и чувствовать, что все это не то, что было, что тут есть какая-то фальшь, что оба мы это видим, и обоим нам не по себе. Я его и не осуждаю. Только от письма его повеяло чуть-чуть холодком, неискренностью.

Он словно не понимает или не хочет понять, что такое положение не только тяжело, но и страшно, опасно для нас обоих.

Днем все хорошо. А к вечеру — такая тоска. Когда я перечитываю страницы дневника, посвященные Косте, мне становится всегда чуть-чуть неприятно. Начинает казаться, что я и Юрию пишу такими же словами, чуть ли не теми же фразами, может быть и правда, что

У муки столько струн на лютне,У счастья нету ни одной.

Ведь когда я писала о разрыве уже, о своей тревоге и боли, слова какие-то другие нашлись, их не спутаешь. А вот, например, о дне первого поцелуя совсем одни и те же слова: «Я не знаю, люблю ли я его, но мне страшно его потерять». Если кому-нибудь прочесть мой дневник, он, наверное, подумает: «Вот, дрянь девчонка! Крутила с одним — не вышло, принялась за другого. И ловко она врать умеет». И нет таких слов, чтобы передать правду.

7 июня 1927. Вторник

В воскресенье, на пикнике, поняла, что если бы не было семи последних месяцев, Мамченко мог и не пройти мимо моей жизни, мог бы сыграть в ней какую-то роль.

Мы пробирались в чаще глухой тропинки. Впереди всех я, потом меня догнал Мамченко. Что сказал мне — не помню. Только помню, что вдруг заговорила сама, заговорила о том, как хорошо вот идти, идти. А когда на поляне все смешались и потом опять пошли в лесу к озеру, — и я опять впереди всех, — вдруг поняла, что хочу, чтобы меня опять догнал Мамченко. А на обратном пути в Севр мы опять шли впереди вдвоем. Он говорил о том, что я очень замкнутая, что ко мне трудно подойти, что мне самой тяжело, что я всегда в маске, и так как я прячусь сама от себя, от своих настроений и как никогда от ощущения какой-то огромной силы, которая зовет меня, мне хочется колотиться головой об стену. Майер спросила: «Кнорринг, отчего вы всегда молчите?» «Но ведь вы тоже молчите». «Да, и мне очень тяжело». «Мне тоже тяжело».

Юрий прав, что все они ко мне хорошо относятся. В сущности, за все два года мы в первый раз видели друг друга и разговаривали не как «поэты». А все-таки и в воскресенье я это еще раз почувствовала — я среди них чужая.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже