Между нами был только маленький образок и медный крестик, который я надела Юрию, когда он был болен. Обхватила обеими руками его тело, гладила, ласкала. Испытывала ли я «наслаждение»? Не знаю, м<ожет> б<ыть>, и да. А м<ожет> б<ыть>, так называется нечто иное. Но если бы Юрий вдруг прекратил, я бы испытала большую неудовлетворенность. Потом я обезумела. Должно быть, это была настоящая страсть. Я крупно задрожала и забилась. Я испытывала боль, приступ боли от быстрых ударов, и эта боль была сладкой. Мне хотелось грубости с его стороны, хотелось, чтобы он меня ударил. Не раз я говорила ему: «сильнее». Потом даже, в первый раз, испытала что-то похожее на неловкость. И то ненадолго. Надо сказать, что мы оба успокаиваемся довольно быстро и даже минут через пять можем шутить и смеяться. Однажды между ласками Юрий достал сыр и мы закусывали, другой раз — я читала «Соловьиный Сад».
26 января 1928. Четверг
Сегодня ходила в русский Красный Крест за помощью[110]
. Просила дать мне мой хлеб. Ушла с очень неприятным осадком на душе. Прежде всего меня облаяли, почему я пришла не вовремя, а я не знала, когда прием. Разговор с седой дамой был очень суров.— Обратитесь в амбулаторию русского Красного Креста[111]
, пусть вас там освидетельствуют, и если вам, действительно, нужно лечиться, то, м<ожет> б<ыть>, мы как-нибудь сможем вам помочь, только не хлебом, конечно, которого у нас нет.— А чем же еще? Слава Богу, французы лечат меня бесплатно.
— Извините!
Вышла я и расплакалась. Французы идут навстречу, а русские — никогда. А так противно выклянчивать эти подачки. М<ожет> б<ыть>, по существу в этом нет ничего унизительного, но все это сопровождается таким тоном, такими взглядами, что я предпочитаю голодать и ходить босиком, чем обращаться к русским организациям.
27 января 1928. Пятница
Вчера вечером мне вдруг стало грустно. У нас очень холодно, и Юрий в 9 часов лег в постель. Я тоже стала раздеваться. И вдруг мне стало грустно. Почему, я до сих пор точно определить не могу. Обидно было, что так рано кончается день, и что ведь он был, в сущности, только подготовлением к этой минуте. Целый день я жду Юрия, а когда он приходит, оказывается, что нечего делать. Потом вспоминала Мамочку, представляла, как она сейчас думает обо мне, и стало грустно, что не видела ее. И как-то вдруг в первый раз почувствовала до конца, что это все не игра, а настоящая жизнь.
Легла и заплакала. Хотелось долго и сладко плакать. Напугала и взволновала Юрия. Хотелось ему объяснить, что я очень счастлива, что мне очень хорошо с ним, а слезы капали и капали.
Сегодня на St. Germain я видела: останавливается автомобиль и черная груда под ним. Подробностей, слава Богу, не разглядела. И сейчас же образовалась толпа.
Сижу одна. Холодно. Перед окном белье развешено, пальцы состираны, болят. Составляла «бюджет» в сотый раз. Все или ничего. А вот сейчас взяла да и съела сыр, купленный к вечеру. И не столько от голода, как от скуки. И злюсь на себя. А как нужно еще завтрашний день просуществовать.
Сейчас пойду к нашим погреться и сушить чулки.
2 февраля 1928. Четверг
В субботу справляли «Татьяну» Фр<анко>-рус<ским> институтом в ресторане «Волга»[112]
. Что там было, писать не буду. Конечно, речи, и очень интересные: все профессора, в порядке возрастного старшинства, рассказывали какой-нибудь период из своей студенческой жизни. Получилась картина студенчества на протяжении 50 лет. Последним говорил Гурвич. А за ним поднялся Юрий. Говорил хорошо и взволнованно: о нашем положении, о том, какие впечатления оставила у нас революция; что мы не верим в идеалы отцов, ищем новых; а у «отцов» учимся, эксплуатируя их и т. д. Слушали очень внимательно. Назавтра Вишняк говорил Пале-Коле: «Хорошую речь сказал ваш зять. Я с ним во многом согласен». А вчера Милюков говорил, что очень хорошо.На обратном пути всю дорогу говорили о социализме, об общественном идеале и т. д.
В пятницу были на лекции Эльяшевича. Я обе лекции проспала. А Юрий на обратном пути до станции и дома опять говорил о социализме, о рабочем вопросе. Это его волнует, этим он живет. И это его область, его жизнь. Он и по характеру и по настроению — политик, и должен быть политиком. И мог бы быть незаурядным деятелем, если бы вообще мог быть «деятелем». Не моя ли роль заставить его работать? Думаю, что — да.
Я уже приохотила его к Институту. Вдруг, совершенно неожиданно для самого себя, он нашел в нем интересный и волнующий его мир. Теперь ему хочется записаться на семинар Эльяшевича, но если я его на это не толкну, он этого никогда не сделает. Надо, чтобы он ходил и в РДО. Был момент, когда мне казалось, что все это, как в свое время Мамченко, отнимает его у меня. Это не так. Тем более не так, что я его удовлетворить до конца не могу. Я выслушиваю его пламенные речи о прогрессе, читаю вслух «Об общественном идеале» Новгородцева, но ведь он великолепно понимает, что мне все это чуждо, что я этим не горю.