Сегодня опять иду. Юрий тоже. Обоим придется читать, и я страшно волнуюсь. Знаю, что после сегодняшнего вечера от моих стихов ничего не останется. Огрызаться я не умею, защитить свои стихи не могу. Да и возможно ли это? Имеют ли они право на существование? Юрию я теперь не совсем верю: он не может быть беспристрастным. То, что много говорит ему и волнует его, может ровно ничего не сказать другому. Вот мое последнее «Ты принес мне стихи о Версале»[40]
, — ведь оно не представляет никакой художественной ценности, а ему нравится.Пересматриваю свои стихи, и все мне показалось дрянью. Не знаю, что читать. И очень грустно. Вернусь опустошенная.
С Юрием много сидели на Javel. Он, наверное, опоздал на предпоследний поезд, а я приехала на Порт за 3 минуты до последнего трамвая.
Я говорила ему о своей тоске. Он тоже хандрил эти дни. Объясняет это реакцией. Почувствовалось и понял ось, что вот это оно счастье, настоящее счастье, подлинное, и что оно в наших руках. Он мне много говорил, но писать об этом я не могу сейчас. Идти немного страшно. Хорошо, что будет Юрий. Еще я боюсь: сегодняшний вечер на некоторое время отодвинет от меня Юрия, отнимет его у меня. Поэзия его взволнует, захватит и отнимет его у меня.
А от моих стихов ничего не останется, разобьют их вдребезги.
28 января 1927. Пятница
Так, конечно, оно и было.
Мне пришлось читать два стихотворения: «Стихи»[41]
и «Было света и солнца немало»[42]. Встретили их более чем холодно. Кое-кто сказал. Дряхлов: «Второе стихотворение мне понравилось больше первого. Вероятно даже, что это хорошее стихотворение. А в первом два раза встречается “ведь”, это значит, место занять нечем было». Иванов совсем убил: «Я слышу Кнорринг уже три года. И за все это время я не вижу изменений. Стихи Кнорринг, это точная копия Ахматовой. Это очень опасно для молодого поэта». Зато Юрий имел успех. Он читал: «Помню все»[43] и «Тачанка катится»[44]. Говорили тоже не очень много, но одобрительно. На улице подходили к нему поэты, говорили, что такого члена никак нельзя отпускать из Союза. Тут же оказалось, что его прошение давным-давно лежит в правлении, и на нем стоит вопросительный знак. Ладинский ничего не понимает, а Майер мне объяснила, что все это интриги Монашева, который ни за что не хотел Софиева в Союз, говорил, что стихи его дрянь и т. д. Вот она, ревность-то! Я очень насмешила этим Юрия. Сама была кислая, расстроенная вдрызг. Юрий утешал меня, как малого ребенка. Приводил какие-то аргументы, малоубедительные, по-моему. Повторять я их не буду, так как это будет самоутешением.Сейчас пойду к Юрию. Иду с каким-то тяжелым чувством. Во-первых, дома мы весь день ссорились, во-вторых, досадно за вчерашнее. Искренно радуюсь его успеху, вероятно, даже больше, чем он сам, и с другой стороны, как-то тяжело быть рядом с ним развенчанной. М<ожет> б<ыть>, это не совсем точно сказано.
Ночь.
Вот я стала невестой. До глубины сознанья это еще не дошло, словно не могу охватить, понять до конца — что это значит.
Я сидела на кровати, сдвинув плечи и крепко обняв вытянутые прямо руки. Юрий стоял надо мной, лица я его не видела. «Вот, Ирина, я хотел тебя спросить, хочешь ли ты — нет, смогла бы ты быть моей женой?» Мне стало не то тревожно, не то до дикости радостно и взволнованно. «Мне кажется, что да, Юрий», — прямо посмотрела в глаза. Лицо его было серьезно, даже чуть-чуть сердито. Он обнял мою голову, целовал, целовал без конца. «Значит, вместе теперь, радость моя. Моя Синяя Птица, все-таки я тебя нашел! Как я тебя нашел?» «Юрий, а помнишь какое сегодня число?» «Нет, а что такое?» «Два месяца тому назад мы были в Версале». «Да что ты говоришь! Вот совпадение!» Временами охватывала какая-то дикая, почти безумная радость и нежность. Временами лицо его становилось озабоченным и серьезным. В глазах мелькала тревога. «Что с тобой?» «Есть много вопросов, Ируня, кот<орые> меня тревожат и мучат и о кот<орых> я должен тебе сейчас сказать… Я боюсь, что я буду плохим мужем, т. е. плохим любовником. Я ведь, ты знаешь, человек изломанный. Что я тебе дам? Об этом сейчас говорить противно. И потом, я в свои 28 лет мог бы быть гораздо моложе. Ты говоришь, что я стану и моложе и светлей. Нет, Ируня, едва ли». Я обняла его: «Все равно ты для меня лучший и единственный».
«Вот что меня еще очень тревожит, Ируня. Ты вот будешь смеяться, а об этом нужно серьезно подумать. Могу ли я быть отцом? Я, если и не больной, так, совсем, так предрасположен к легочным заболеваниям и вообще такой болезненный… Могу ли я клеймить своих детей? Нет, я, кажется, совсем не то говорю. Т. е. может быть и то, что думаю, но не то, что чувствую. Я тебя не отдам. Вот и бери меня всего, со всем моим прошлым и делай со мной, что хочешь!» Читал мне некот<орые> письма тех женщин, с кот<орыми> сталкивался. Много трогательного и глубокого. «Я могу тебе все прочесть, чтобы ты всю мою жизнь знала».
Вот. Сказать Мамочке? Нет, потом, сначала еще с Юрием поговорим.
30 января 1927. Воскресенье