Пятница. Институт. Ах, да, еще раньше Мамочка зовет Папу-Колю идти в Самаритен[49]
. Я говорю: «Я с тобой пойду». «Разве тебе нечего делать? Нечего читать?» «Есть, не могу». Поехали, накупили, в 6 часов посадили ее на трамвай, пошла по набережной к St.Michel. Прохожу мимо Pont Neuf. «Черный Генрих на черном коне». Возникла строчка: «И под копытами его коня лежат огни Самаритена». Стала расширять эту тему…Потом лекция Маркова, «собеседование». Он задавал вопросы, начиная с определения «Политической экономии». Возникли споры, разбирали. Я слушала с большим вниманием… потом вдруг вспомнила Генриха на коне, огни Самаритена, начатое стихотворение и… перестала слушать.
Потом написала на тетрадке и передала Андрею. «А мне-то что делать, если ритм стихов Маяковского меня волнует больше всех этих вопросов». (В портфеле у меня лежали стихи Маяковского.) Тот только руками развел: «Тогда бросайте все, кисонька, и занимайтесь вашим Маяковским».
На лекции Гурвича сделалось дурно. Вышла, легла на пол. Был сердечный припадок. Выскочили Лиля, Муретов. Потом все-таки пошли в кафе.
В субботу, в 1 час свидание в Ротонде с Андреем и Муретовым. Должна пойти в YMCA. День был великолепный. Дожидалась Муретова, погуляли. Потом сидели в Ротонде. Я посмотрела на себя в зеркало и испугалась: серая, мешки под глазами, глаза блестят. Мамочка права: вид у меня отвратительный. Вечером прения по докладу Милюкова о евразийстве[50]
. Очень интересные выступления, обструкции, вроде кидания яйцами. И Юрий.Воскресенье. Великолепный день. Днем приходит Юрий, и идем в Медонский лес. Он сильно хандрит эти дни, рассказывает мне свои тревожные сны. Вышли в парк, сидели, хорошо было. А кончилось это тем, что нас заперли. Еле-еле нашли выход через сторожку. Зашла ненадолго к нему и поехала на собрание.
Собрание — балаган.
И вообще писать обо всем сейчас я не могу. Я получила в субботу письмо от Лели, и теперь мне хочется скорее ей все написать.
17 февраля 1927. Четверг
Вчера вечером в кафе я искала карандаш и вынимала все содержимое портфеля. Потом каким-то образом оставила на столе Юрину тетрадку стихов. Спохватилась только в трамвае, но возвращаться было уже поздно. Понятно, что сегодня я соскочила чуть свет и к восьми часам была уже на Odeon. А дома — целая драма по этому поводу, т. е. по какому именно поводу — я не понимаю. И смешно, и гадко. Так гадко, что и писать об этом не буду.
Вообще дома, т. е. здесь, последнее время такая тяжелая атмосфера, что сил нет больше. Никого я не хочу винить, вероятно, я сама виновата больше всех, но все это очень тяжко. Может быть, и недолго осталось жить вместе, а ведь и не жалко мне бросать эту семью.
18 февраля 1927. Пятница
Была вчера у Юрия. Он получил письмо от матери. Я его читала. Очень хорошее письмо. Пишет, что страшно рада за Юрия, за его счастье: «Возьми свое счастье, люби. Да благословит вас Бог!» Спрашивает, когда его свадьба.
А Юрий мне вчера такую вещь сказал: «Это самый больной вопрос и самый противный вопрос. Я вот постоянно об этом думаю. Так бы хотелось, чтобы, кажется, все это было поскорее… Но для этого нужно найти хорошую работу. Я так вот присматривался: на 1000 фр<анков> вдвоем прожить можно…» «Прежде всего, Юрий, мне надо найти работу». «Ну, вот, действительно! Чтобы ты работала!» «Чудак!» «О, это проклятый вопрос! Как долго еще он будет нам препятствием».
21 февраля 1927. Понедельник
Суббота. Вечер поэтов. Юрия нет и нет. Прошу не ставить меня первой. Наконец, читаю. Читала: «Было света и солнца немало» и «Pont Neuf». Кажется, имела успех. Но все это было как-то «все равно» — не было Юрия. За мной читал Мамчен-ко. В это время Юрий показался в дверях. После вечера бесконечные разговоры с Мамченко и Станюковичем. Пошли в Ротонду. Юрка с Мамченко просто в любви объяснялись друг другу. А мне все время было как-то не по себе. Чуть не опоздали на последний поезд и, наконец, остались одни. Я поняла, что безумно ревную Юрия к Союзу, к Мамченко, к поэзии. Это смешно, но это так. А Юрий только и говорит, что о Мамченко, да о стихах. Было бы, конечно, смешно, если бы он говорил только о любви, и было бы это скучно; но вот такие разговоры, казалось бы, близкие нам обоим, волнующие нас обоих, — мне были как-то неприятны.
Воскресенье. В 4 часа — у Юрия. Промочила ноги, туфли сушились у печки, сидела с ногами на кровати. Юрий переписывал стихи, кот<орые> можно будет читать. Юрий написал всего несколько хороших стихов, а я — пропасть и плохих, и хороших. Его стихи имеют объективную ценность, они — для всех, а мои — для одного. Пожалуй, все преимущества за ним. Я даже высказала в Ротонде такую мысль: что мои стихи не могут называться стихами.